Шрифт:
***
Возможно, уход в работу был единственным обезболивающим, которое Гервер себе позволил. Политсостава недокомплект, комиссар здешний рад любой помощи, значит поможем. Ради партсобрания он вытребовал себе форму, да так и не сдал. И держался, будто был переведен в Инкерман на службу. Неважно, что рукав гимнастерки по шву вспорот и булавкой на плече схвачен, а рука в гипсе. Каково ему приходится, комиссар не выказывал ни словом, ни жестом. Колесник по-доброму укорила его, что же вы, товарищ, нам клиническую картину путаете. Тот мягко, но без улыбки, объяснил, что картина эта ему самому еще с Гражданской понятна, пока есть чему болеть, руке легче не станет. Но это не повод не заниматься партийной работой. А там и рука отпустит понемногу..
И все-таки, наблюдательному глазу было видно, как Гервер старательно пытается отвлечься. Он даже позволил себе единственную слабость, на несколько дней от сводок и записей перейти на что-то художественное. Суровый и несентиментальный человек, он вдумчиво читал “Овода”. Видимо, история главного героя, революционера и острого на язык журналиста, чем-то была ему близка. Иногда перед закатом он читал на воздухе, у того выхода, где все ходячие устраивались перекурить. Стоял в стороне, прислонившись к скале, и читал, придерживая книгу здоровой рукой. На холоде, да с хорошей книгой, боль немного ослабевала.
– Опять вы мерзнете, - сокрушалась Вера, - Рихард Яковлевич, товарищ комиссар, ну пожалуйста, идите под крышу. Схватите воспаление легких.
Он никогда не спорил. Разумеется, человек, который не раз и не два ночевал в промерзшей степи, укрывшись одной шинелью, не получит даже насморка. Но дежурная сестра за дисциплину отвечает, если что - ей за него попадет. А такого он допустить не мог.
Все, у кого хватало сил смотреть в газеты, ждали сводок, жаждали новостей, вести о наступлении. Комиссар всех ободрял, говорил уверенно, что да, товарищи, распутица заканчивается, мы соберем силы и ударим по врагу. Но… какая-то очень тяжелая серьезность примешивалась к его уверенности. Заметная не всем, а только тем, кто хорошо Гервера знал.
Сначала Огневу казалось, что причина исключительно в ранении. Чем можно помочь человеку, для которого медицина собственно все, что была в силах, уже сделала? А раненый скверно спал по ночам, видать, мешала постоянная боль, к вечеру всегда усиливавшаяся.
Если ночная смена доставалась сравнительно тихая, они порой беседовали у дежурного поста. В конце концов, разговоры тоже отвлекали раненого, который старательно отказывался и от снотворного, уверяя, что если он успеет привыкнуть еще и к люминалу, это точно не пойдет на пользу дальнейшей службе.
О положении на фронте Гервер говорил скупо, но авторов газетных очерков порой порицал строго, и как бывший редактор, и как политработник.
– Пишут “немецкие бандиты”. Если бы так… Будь это бандиты, они бы не управились и с Польшей, не говоря уже о Франции. Это армия, - говорил он, хмурясь.
– Хорошо обученная, вооруженная, снабженная и жестокая. Они мотивированы на жестокость, натасканы как охотничьи собаки на дичь. Я видел зверства белых, но все равно не мог представить, чтобы можно было так быстро в масштабах целой армии уничтожить в людях почти все человеческое. Я видел пленных…
Наверное, это было то, что давно накипело на душе. Ведь оказалось, что не только видел. Познания Гервера в немецком языке, хотя и отрывочные, были все же лучше, чем у командира части, вооруженного разговорником. Так что пришлось и побеседовать. И впечатления от этого разговора, комиссар предпочитал не называть его допросом, остались скверные.
Бандит остается бандитом. Он может сколько угодно романтизировать свое ремесло и придавать ему привлекательные черты, но при этом он отлично понимает, что находится вне закона. Что он преступник. И будучи схвачен, отдан в руки закона, попытается себя оправдать, найти, как говорят в суде, смягчающие вину обстоятельства. Пленный же немец себя преступником не считал и даже тени вины не испытывал. Его закон требовал от него творить все, что он творил. И потому жестокость в его сознании перестала пониматься как жестокость. И фотографии расстрелянных в бумажнике лежали рядом с фотографией жены. Одно нисколько не отменяло другого. Пойманный фашист всего лишь досадовал, что так нелепо попался в руки тех, кого он не считал людьми. А плен расценивал как неудачу на охоте, пусть и фатальную. Медведь, задравший охотника, остается зверем.
Только теперь, в этих ночных разговорах чуть приоткрылся этот железный человек. Рассказывал о себе он тем же ровным голосом, строго и спокойно, биография Рихарда Гервера, батальонного комиссара, выглядела на первый взгляд как журнал боевых действий или даже штабной атлас, где страницу за страницей цветные стрелки отмечают направление удара главного и направление второстепенное. Всякий раз, когда ему удавалось удержаться на одном месте более двух лет, жизнь одним точным ударом вышибала его оттуда.
Человек с характером более мягким, пожалуй, нашел бы в этом повод отчаянно невзлюбить Крым и уехать из него хоть обратно в Ригу, где родился, хоть куда глаза глядят. Эта южная, прокаленная солнцем земля, яркая и щедрая на краски, успела поглотить всех родных Гервера, начав в 1909 году с младшей сестры Марты, тихо угасшей от чахотки в возрасте семи лет. Перемена климата, заставившая семью сняться с места, не спасла. Чуда не случилось.
Отец семейства, часовых дел мастер Якоб Гервер, перенес потерю стоически, как и все жизненные невзгоды. Вероятно, такие вот стоики в семье по мужской линии и рождались. Из постной протестантской морали старик сумел взять самое правильное, что в ней было - уважение к честному труду и любовь к ближним. Он любил и берег своих детей, не желая им ни своей судьбы, ни даже своего ремесла. Мальчики должны учиться. Старшему сыну прочили поступление в институт. Младший с детских лет отличался тонким музыкальным слухом, учился играть на скрипке.