Шрифт:
— Я просто… не хочу быть его продолжением.
— И ты не станешь, — сказала я. — Ты уже выбрала — быть собой.
И она обняла меня. По-настоящему. Как женщина, которая поняла, что зло — не всегда в тех, кто угрюм. Иногда оно — в тех, кто улыбается.
А мы теперь знаем.
И больше не позволим ему вернуться — ни в нас, ни в наших детей.
Покой его праху.
Но душа — пусть знает, что в этот раз — не он победил.
БОНУС
Больница пахла раствором и временем. Не тем, что идёт по стрелкам часов, а другим — вязким, тревожным, как будто ты лежишь не в палате, а в чьей-то ладони, и не знаешь, разожмётся ли она. Я вдыхала медленно, будто училась дышать заново. Воздух был слишком острым, а сердце — слишком хрупким. Словно внутри меня поселилась не только жизнь, но и страх, который затаился под рёбрами, наблюдая.
Я лежала на белоснежной простыне, будто на льду, тонком и предательском. Моё тело, сильное, закалённое всем, что можно было вынести, сейчас предательски напоминало, что ему сорок семь. Что каждый перенесённый удар, каждый ожог, каждая ночь в бетоне — всё это осталось внутри. И теперь, когда нужно было только одно — удержать, не отпустить, — я чувствовала, как оно дрожит, как срывается с краю.
Рядом сидел он. Владимир. Мой камень. Мой берег. Моя стена, которую я отталкивала, проклинала, и всё равно — к которой вернулась, потому что без неё не было смысла. Он не говорил. Просто держал мою руку, с той самой бережностью, с какой держат вещь, в которой — вся твоя жизнь. Он не спал. Его глаза были красными от бессонницы, но в них не было ни капли усталости. Только ожидание. Тихое, яростное ожидание, в котором бился каждый его нерв.
Я смотрела на его лицо, изучала, как будто впервые. В нем не было страха — он прятал его от меня. Но я чувствовала. Он боялся не за ребёнка. Он боялся за меня. За женщину, которая прошла ад и вышла с ожогами, но с прямой спиной. И он не знал — хватит ли мне силы дойти ещё раз. Но он верил. Безоговорочно. Упрямо. Так, как умеют только те, кто больше не способен терять.
Я улыбалась. Чтобы успокоить его. Чтобы дать ему то, чего не хватало мне самой. Чтобы если… если что-то пойдёт не так, он запомнил именно это. Не боль, не страх, не холод пота на висках, а — улыбку. Спокойную. Тихую. Последнюю, если будет нужно. Потому что внутри, за этой улыбкой, пряталась дрожь. Такая тонкая, что её не слышно даже самой себе.
А ребёнок — она — двигалась во мне. Не капризно, не слабо, а как будто знала. Как будто говорила: «Я здесь. Я держусь. Мы вместе.» И в этот момент я поняла — она упрямая. Она не сдастся. Даже если я упаду, она выживет. Потому что она — из меня. Из моего пепла. Из моих ран. Из моей любви к нему.
Я закрыла глаза. Не от усталости — от тяжести ожидания. И шептала, уже беззвучно:
«Пусть она живёт. Если не я — пусть она. Пусть будет продолжением. Пусть будет светом. Я уже жила. А она — только начинает.»
Но внутри что-то цеплялось за жизнь. Молча, но яростно. Потому что я поняла: если мне дана эта жизнь — значит, не зря. Значит, надо пройти ещё. Значит, я смогу. Я обязана. И ради неё, и ради него. И ради себя, которую я столько лет боялась любить.
И я дышала. Пока держит руку — я дышу.
Пока в животе шевелится жизнь — я живу.
Пока он рядом — я не сдаюсь.
Началось всё внезапно. Словно кто-то одним движением сорвал завесу — и боль вошла в меня, не спросив. Она пришла, как шторм, не по часам, не по сроку, а так, будто всё внутри меня — тело, кровь, кости — наконец решили: «Всё. Пора. Сейчас или никогда.»
Я согнулась, схватившись за край кровати, но пальцы дрожали. Живот сжался, как будто внутри не ребёнок — вулкан, пробуждённый после долгой дремоты. Врач вызвал акушерку. Голоса стали резче. Быстрее. Пространство сдвинулось, и я вдруг перестала различать, где утро, где вечер, где боль, где я.
Владимир влетел в палату как буря, и его глаза в тот миг были шире, чем всё небо над землёй. Он пытался что-то говорить мне — я помню его губы, но не слышала слов. Боль заглушала всё, кроме собственного пульса, бешеного, как у зверя, загнанного в клетку.
Врачи метались. Консилиум. Быстрые шаги. Аппарат пищал. Кто-то что-то сказал — про давление. Про сердце. Про риск. И потом тишина, глухая, как под водой, а из неё — один голос. Холодный. Профессиональный. Без драм:
— Владимир Сергеевич. Нужно выбирать. Мать или ребёнок.
Всё.
Это было как удар по груди. Не мне — ему. Я видела, как он отшатнулся, как будто эти слова не просто пронзили его — они вырвали из него воздух. Он не мог дышать. Он не мог понять. Он просто стоял — большой, сильный, взрослый — и не знал, что сказать, когда мир трещит у тебя в руках.
— Что значит «выбирать»? — его голос прорезал воздух, как лезвие. — Делайте. Всё. Что. Нужно. Чтобы она осталась жива. Она. Вы слышите?
— Но ребёнок может не…
— Я сказал — мать, — выдохнул он. — Её. Если придётся. Только её.