Шрифт:
он, конечно, не стал бы есть эту ягоду; вот так мне и надо, — кто успел, тот и съел; ну что, промазала? то-то; ...
и что-то еще из того, что и у него там такая-же...
В глазах у него было и плутовство, и грусть, и злорадство, и унижение, и усталость, и добродушие, и многое, чему я названий не знала.
Конечно, я запомню его глаза как крыжовниковые.
Ну что, казалось бы, можно взять отсюда „на всю жизнь"? Да вот это, —
Глубину человеческого взгляда (как глубину всей души).
Или пример:
...Сижу на асфальте (ушиблась?) реву. Вдруг! сначала в радужности слез, а потом и так, — вижу, как серый асфальт становится разноцветным, когда на него падают капли, расцветает.
Потом, когда я узнаю все, или многие варианты серого, узнаю равнодушие, тупое, бессмысленное, серое, как асфальт, и такое же безжалостное, панцирное, — не простучишься, только взломать,
у меня будет, откуда вспомнить:
серое таит в себе возможность всех цветов,
а асфальт, я знаю, весной проламывают одуванчики.
сон:
„Река; пароход, какой-то грустный, утомленно коричневый (грузовой?); мне на нем тесно, грузно;
а в воде острые блики солнца, и блики птиц в небе;
бегу по палубе, легко, остро, легче блика, край палубы, и я лечу...
Бабушка, за ней Мама, потом Папа
бегут за мной, и один за другим падают в воду..., а я лечу..."
Кричу, плачу. Мама утешает, уговаривает:
—Тебе приснилось, это только сон.
Сон? Что это? Как мне туда вернуться? Ведь они там утонут! Сны мучили меня, я не могла разделить двойное звучание моей жизни. Та жизнь была часто ярче и реальнее в фантастичности возможностей, полнее в проявлениях чувств, действий, — там они были мгновенны, а здесь требовали длительности исполнения. Сны обволакивали меня, иногда как бы опережали жизнь (осознавала-то я их после (да и осознавала ли? скорее отмечала просто)) или вскакивали в жизнь, путая, что было потом, что раньше, было ли то только что, или давно, или это сейчас, но уже без меня происходит.
Что происходит, я не сомневалась,
только вот не увязывались концы с концами.
Мне неясно казалось, что сон — это то, откуда я взялась.
А концы увязать я пыталась, размышляя сидя на горшке. Папа смеялся: „философия на горшке";
мне самой тоже нужно посмеяться куда-нибудь в уголок, — у меня получается произведение „Тысяча, как одна ночь".
Кстати, сидение на горшке — это тоже своего рода мифологическое действо. Дети исполняют его, как священный обряд, сопровождая обязательным ритуалом (выбор места, игрушек, громкое оглашение и т.д.).
На пароходе мы действительно плыли.
Он был унылый, битком набитый всеми людьми. Куда мы цлыли? Непостижимый момент изменения, — вдруг! сразу за мной, за пароходом жизнь оборвалась, — я бегала смотреть, как вокруг вода, былого не было, все втеснилось в один этот пароход. А над водой летали белые острые птицы. Они со всего лету вонзались в блестящую чешую реки, — стремительное слепящее горячее касание, мгновенный ожег глаз, и слово „чай-ка“ с изломом полета внутри:
падение, как отчаяние: Чай-ай-й!..., и вертикальный излет.
Непостижимый момент изменения.
Капитан подарил мне глиняную птичку.
Потом, находя ее в игрушках, я уже вспоминала, что мы плыли на пароходе.
А в небе навсегда остался резкий узор движения.
Ночью приехали в Новосибирск.
Идем по темным деревянным улицам. Мне кажется, я помню, куда идти. Папа уходит далеко вперед с двумя чемоданами, садится и ждет. Курит. Ленка, моя старшая сестра, отстает и куксится. Я бегу от нее вперед, в темноте ноги подпрыгивают особенно высоко, жутко нестрашно, впереди огонек Папиной папиросы то разгорался ярко, то пропадал.
Вожак. Это слово для меня родилось позже из книжек и Папиных рассказов о животных, но упало оно на тот эпизод. Огонек папиросы таит в себе знак путеводной звезды (потом сама себе буду выкидывать его как приманку...)
Мы стали жить у Надеевых в старом деревянном доме. Надеев — папин друг. Носатый, смешной, веселый.
Делали бумажный кукольный театр...
И был театр на стене, —
Вечерами, когда все были заняты, мы с Надеевым садились перед стенкой, и представление начиналось: ушастый заяц прыгал по цветочкам на обоях, вдруг выскакивал Серый волк с ужасной пастью, он гнался за зайцем, клацал зубами, а заяц убегал туда, где цветов было погуще, прижимал ушки и становился как камешек, как кулачок, и волк пробегал мимо одураченный. Иногда мы все вместе устраивали целый заячий хоровод. То-то было весело. Но чаще, вечерами, когда все были заняты делами (как будто все что-то перешивали из старья или клеили игрушки или стряпали,...)