Шрифт:
– Будь здоров, маленький. Спи, спи... X
"Дура, - подумал фавн со злостью и пошел вниз по склону.
–  Сумасшедшая. Нашла себе развлечение". Ему пришло в голову, что надо похоронить Пана согласно старым обычаям. Он остановился, потом махнул рукой и зашагал дальше.я1 Бесполезя1но. Никакого смысла. Все равно эту ночь нам не пережить. 
Овидий сидел у окна, за которым висела неподвижная, плотная тьма. К полуночи облака растворились, и река заблестела отраженным светом. Вокруг был широко раскинут необъятный мир, и Город был виден весь, от ближних ворот до греческого алтаря Смеха-и-Страха на другом его краю. На глазах у поэта вещи, деревья, дома странно преображались, и небо дрожало. я1Мир всегда был хрупок,я0 писал Овидий. Он не знал, сколько осталось времени до Конца и торопился записать то, что видел. Потребность г о в о р и т ь - все равно, с кем, хоть с самим собою - была в нем всегда: и теперь, сознавая, что его листки не прочтет никто и никогда и даже, прочтя, не поймет, - теперь, в одиночестве и отчаянии, - он упрямо делал то, для чего был создан: писал. я1Теперь... я все еще боя1юсь сказать... в конце концов, я не знаю наверное... Оставь я1эти оговорки, Носатый, все ты знаешь и видишь: мир разбит, я1разломан на куски, как старый кувшин: последняя метаморфоза: я1последнее, что нас ожидает. Как будто на картинах новомодных я1живописцев, я0писал Овидий. Тростинка сломалась, он отшвырнул ее и взял другую. я1вселенная распалась на плоскости,я0 я1на геоя1метрические фигуры. Мир ощетинился невообразимыми углами. я1Посреди земли выпирает в небо гигантский нарыв - капитолийя1ский холм. Я смотрю на вещи и не понимаю их смысла. Яя0 я1не соя1шел с ума. Я еще здесь, я мыслю. Я повторяю самое главное: я1здесь, в этом страшном новом мире, я не должен забыть,я0 я1каким я0 я1был прежний. Что мне остается? Просто называть вещи.я0 я1Повтоя1рять имена. Ну же! Ты писал о превращениях, ты говорил обо я0 я1всем, что только видел в мире. Начинай! Окно. Ночь. Дом. Не я1останавливайся. Складывай обломки. Пиши, пока есть, чем пия1сать. Тростинка. Стол. Папирус.
Он уронил голову на стол. Сжал виски. Что-то шептал, но все медленней. Его позвали, он не ответил.
я1Бесполезноя0, думал оня1. Бессмысленно. Я все забыл. Я ния1чего не помню.
Сквозь трещины в комнату пробрался ветер; он прошуршал среди папирусов, разбросал их по комнате, оглянулся на пороге и, хлопнув дверью, пошел гулять по дому. Овидия знобило с утра, а сейчас холод стал невыносимым. С трудом открыв глаза, он отодвинул кресло и вытянул руки над жаровней. Огонь не грел; да он и не видел огня: только блеклые красно-желтые полосы дрожали перед ним.
Тогда он решился. Он нагнулся, поднял охапку листов и положил их на жаровню. я1Если это может хоть что-нибудь измея1нить, я0сказал он и только в следующее мгновение понял, что это была молитва.
Овидию было чем заняться в остаток ночи. Пепел летал по комнате и забивался во все щели. Лишь когда последний папирус, не прибавив тепла, стал серой пылью, он вернулся в кресло и собрался заснуть. Именно в эту минуту дверь приотворилась, - вошел фавн. Он молча подошел к другу и сел у него в ногах.
– И здесь этот проклятый туман, - тоскливо проговорил мальчик и вдруг спросил: - Когда ты понял?..
–  Когда...
–  повторил Овидий и как бы с неохотой ответил: - Да вот когда ты исчез. Поплыло перед глазами, и я XI увидел... Не знаю, что, но это было... омерзительно. Ты там был? 
–  По мне не видно?
–  огрызнулся фавн. 
–  И знаешь, что самое странное, - продолжал Овидий, не слушая его.
–  Или страшное... Ведь никто из нас - из людей никто, кроме меня, этого не заметил, даже не почувствовал. Слышишь?
–  Он кивнул головой в сторону пьяного гомона.
–  Веселятся. И никто из них... Даже Коринна. "Что с тобой, милый? Отдохни, милый! Ты переработал, милый! У нас завтра аудиенция..." Вот скажи, ты ведь больше моего знаешь: за что мне это? Почему я один вижу этот хаос? 
–  Ты поэт, как-никак, - отозвался фавн, помолчав.
–  Ответь лучше: а н а м это за что? 
–  Неисповедимы...
–  начал было Овидий, криво улыбаясь. 
–  Перестань!
–  крикнул мальчик.
–  Брось свои вечные цитаты! Нет никакого Юпитера! Нет никаких его неисповедимых путей! И нет во всем этом никакого смысла! Понял?
–  Он вдруг ткнулся Овидию лицом в колени и разревелся. Никогда он себе такого не позволял, ни перед олимпийцами, ни тем более перед смертными, а теперь вот плакал и никак не мог остановиться. Всхлипывал, как сатирыш малый. Человек обнял его, хотел чтото сказать, но не смог. 
– Гарью пахнет, - сказал фавненок.
Они опять сидели у окна - совсем, как утром.
–  А...
–  махнул рукой Овидий.
–  Это я...
–  Он вдруг понял, что ему трудно будет признаться. Нет, он не чувствовал сожаления - скорее, нечто вроде стыда, беспричинного и непонятного. 
– Да?
– Сжег свою книгу, - быстро сказал человек.
Мальчик непонимающе посмотрел на него, перевел взгляд на жаровню и опять на Овидия.
– Да как ты...
–  Как я мог?
–  Поэт рассердился и вскочил на ноги.
–  Ты же сам сказал: нет никакого смысла. Где тот мир, о котором я писал? Ради чего я писал? Столько лет, столько лет!
–  Голос его дрожал.
–  И в один день все рухнуло. Что осталось от моей книги? Сборник побасенок? Сказочек, которым никто не верит? Тогда зачем она нужна? Отвечай! 
Фавненок вспрыгнул на кресло, чтобы оказаться одного роста с Носатым, и закричал:
–  Права ты не имел ее уничтожать, вот что! Ведь Книга это все, что осталось...
–  Он сглотнул.
–  Что оставалось от прежнего мира! Они...
–  Взмах рукой.
–  ...забудут в одночасье. Один ты видел и помнил, как это было! А, что говорить... Копии не осталось?
–  спросил он безнадежно. 
Овидий покачал головой.
– Разве что у друзей, отрывками.
Фавненок вздохнул и слез с кресла.
Близился рассвет. Тьма еще более сгустилась. Луна ушла за горизонт, и на небе показались звезды. Они как будто выныривали из пустоты: вот одна, вот еще и еще; они проявлялись одна за другой, уже целыми созвездиями, гроздьями, скоплениями - неизменными на своих небесных тропах, как и должно быть.
–  Ты знаешь...
–  сказал фавн очень медленно, - вроде бы все кончено, но я чувствую... Не знаю, как сказать. Но ты понимаешь? 
–  Да, - кивнул Овидий. "На душе почему-то спокойно, - XII думал он.
–  И это не принятие неизбежного, а что-то совсем другое. И я, двадцать лет подбиравший слова, не могу дать этому названия. Может быть - надежда..."