Шрифт:
Пьер Меркадье снимает в пустом отеле огромную, но низкую комнату, и здесь, среди перешёптывающихся слуг, впервые познаёт чувство странное и суровое, как венецианская зима: он переживает медовый месяц одиночества. Правда, в холле подолгу сидели две старухи-американки, чересчур напудренный англичанин и немец, похожий на дипломата, но чаще всего там никого не бывало, кроме раболепных лакеев, подававших спиртные напитки, без которых не обойтись при таком холодном ветре. Возле отеля, чуть ли не у самых дверей, было нечто вроде маленькой гавани для гондол: до Большого канала рукой подать, а с другой стороны узенькая набережная, где стоит отель, делает поворот около церкви, словно сошедшей с какой-нибудь картины Пьетро Лонги, к переулку, известному летними кафе, в которых все лакомились мороженым — зимой они закрыты. Напротив высились здания, построенные в стиле мавританской готики, узкие, как ревность Отелло, и Меркадье невольно думал, что они словно цапли, вечно стоят в воде, и от этого обязательно заболеют ревматизмом или ангиной. Чтобы увидеть угрюмые лица венецианского простонародья и маленьких оборвышей, нужно ехать в сторону Пескериа, за Риальто, или же выбраться из квартала благородных и таинственных дворцов аристократии, дорогих отелей — к вокзалу Сан-Симеоне Гранде, — там эта мелкота бегает из одной лавки в другую, из фруктовой палатки в тратторию; с наступлением поры зимних бурь бедняки никогда не выходят за пределы этого клочка суши, выступающего между лагунами.
Пьер познал одиночество.
Всю жизнь он считал себя одиноким и действительно был одинок, внутренне одинок среди большого количества людей. Ни друзей, ни цели жизни. Словно исследователь, попавший к дикарям, языка которых он не знает. Он никогда не принадлежал к тому племени, в котором жил, хотя внимательно наблюдал его обряды и обычаи и хорошо их копировал. Он был одинок, а вокруг, в обществе, кипели не понятные ему страсти. И всегда вокруг него была толпа: в лицее — ученики и преподаватели, дома — семья, родственники. При полном бездействии мысли всё-таки он был вечно занят неким подобием деятельности: уроки, всякие обязанности, необходимость «поддерживать отношения», да ещё интимные делишки. И со всем этим он порвал, со всем этим привычным притворством. Для того чтобы разрыв был полным, он даже бросил дома рукопись своей монографии о Джоне Ло, которую сначала хотел было захватить с собой. Нарочно не взял её: ведь она была бы связующей нитью с прошлым, частицей его продолжения в настоящем.
Теперь же, не имея нужды зарабатывать на хлеб, он не имел и необходимости разговаривать с кем-нибудь, кроме лакеев, которых вызываешь звонком, когда встретится надобность в их услугах, да с кассиршей, когда здороваешься с ней; жил он среди обветшалых декораций, принимал их за настоящую действительность и познал, наконец, подлинное одиночество. Но ведь не одиночества искал он в Венеции. Он выбрал Венецию, поверив выдумкам романсов и, кроме того, никак не ожидал суровости венецианской зимы. Уже через день он был жестоко разочарован. Однако погода прояснилась, он решил остаться и отправиться гулять, но около Железного моста его опять застал дождь; он укрылся в Музее изящных искусств, и его захватила чудовищная мощь Тициана, Веронезе, Тинторетто, ошеломляющее, утончённое мастерство художников-венецианцев… его поразили полотна троих Виварини, о существовании которых он раньше и не знал, а когда он вновь очутился под открытым небом, то с каким-то упоением ощутил на своём лице водяную пыль; порывы ветра поднимают её и гонят трепещущей завесой над Большим каналом, по которому и в проливной дождь гондольеры, как тени проклятых грешников, гонят свои чёрные ладьи, укрыв пассажиров в шатре гондолы. Весь этот утопающий в воде и туманах пейзаж, выплывавшие вдали, за городом, островки монастырских строений с позолоченными куполами церквей и глухими стенами, без дверей и окон, унылые лагуны, простирающиеся вдалеке, за Фузине, малярийные болота, покрытые густой щетиной камышей, топкие низины, где с трудом найдёшь полосу твёрдой земли, — весь этот пейзаж, так непохожий на картину, сложившуюся в воображении Пьера Меркадье, удивительно под стать был его настроению в период линьки, когда он пришёл к подлинному одиночеству, которое ему предстояло изведать.
Чужой язык, недопонимание смысла газетных статей, которого не может уловить непривычный взгляд иностранца, ещё больше увеличивали довольно приятное для Пьера чувство полной оторванности от всего мира. Незачем теперь было вставать рано утром, разве что вовсе без причины. Нечем было занять голову — только вспоминать о прошлом, но ведь нельзя же без конца пережёвывать эти воспоминания. Словом, Пьер походил на завсегдатая провинциального кафе, бездельника, до такой степени привыкшего к ежедневной партии в трик-трак, что она уже кажется ему настоящим делом; но если в один злополучный день у него отберут доску для игры в трик-трак, ему нечем будет заняться, и тогда бедняга увидит, как пуста его жизнь.
Пьеру больше не о чем было думать, и Венеция, несравненный город, совсем заполонила его сердце, его глаза, его мечты, чаруя его каждым своим камнем, своими дворцами, переулками, мостами, всем своим обликом, отмеченным сдержанным безумием страстей и таинственностью. Он жил теперь так, словно перенёсся в эпоху катастроф, когда человек не мог опомниться от счастья, что он уцелел после всего пережитого, радовался, чувствуя пульсацию крови в своих жилах, и это ликование наполняло его жизнь до следующего нашествия варваров или извержения вулкана. Иногда Пьер думал, поглядев на свои карманные часы или сосчитав, сколько пробило на башенных часах: «В эту минуту я находился бы там-то или там-то, перед глазами у меня была бы физиономия инспектора или Мейера… Полетта кричала бы, зачем я опаздываю к обеду, — дети хотят есть и прислугу нужно отпустить со двора… Я беспокоился бы, увидев в почте письмо от де Кастро, и ушёл бы в кабинет читать его…» А теперь! Барабанит по окнам проливной, нестихающий дождь, всё вокруг изжелта-серого цвета — цвета времени, в переулках ни души. Пустыня!..
Сколько это будет длиться? Годы или хотя бы месяцы? Так вот к чему его манили те смутные видения, что грезились ему в полусне однажды ночью в прежней его жизни… Теперь понятно, почему он взял на Лионском вокзале билет в Венецию… Стихи Микеланджело: Non veder, non sentir, m’e gran ventura…
Венеция была для него великим, всё отрицающим свершением, как в этих стихах: не чувствовать, не видеть…
II
Ветер вдруг стих, ливень перестал. Пьер выбрался из-под аркад Дворца дожей и, взойдя на мол, остановился у парапета. Какой контраст с остальной частью города: огромный просвет среди зданий странной архитектуры, он тянется до Ботанического сада, захватывая набережную, а справа сливается с устьем Большого канала — и всё свободное пространство занято свинцово-серой водной гладью. Впрочем, в эту минуту внезапного затишья весь мир стал свинцово-серым: и небо, и камни, и море, фальшивое, как фальшива любовь в гондолах. Вдалеке, напротив мола, — остров Сан-Джорджо-Маджоре; его белая церковь словно переговаривается с церковью Санта-Мария-делла-Салюте, блещущей золотыми куполами на самом краю Большого канала. В этом городе-лабиринте, где жители, стиснутые дворцами и лагунами, тоскуют о величии просторов, художники тысячу раз воплощали на полотне эту мечту, эту головокружительную ширь открытого моря и неба над ним. Слишком велико пространство, беспредельность трудно вынести, и Пьера Меркадье охватил непонятный страх, ему вдруг захотелось вновь очутиться на узеньких улицах Венеции, где едва хватит места размахнуться и ударить кинжалом или же пройти человеку с плечами пошире.
Обогнув дворец, он идёт вдоль стены грозной темницы, откуда больше уже не доносятся рыдания, проходит по какому-то горбатому мосту, сворачивает в одну улицу, потом в другую — и обнаруживает, что он заблудился.
Нет ни одного города, где было бы так легко заблудиться, как в Венеции. Кажется, что улица тебе знакома, узнаёшь её, а через десять шагов запутаешься. День был пасмурный, угрюмый, бесчувственные суровые стены, как шоры, всё скрывали от глаз прохожих. Улица неожиданно обрывалась у канала, и прохода по берегу его не было — поворачивай обратно, кружи по другим улицам. Все они похожи друг на друга, и лучше уж не рассчитывать на свою память — ошибёшься и обязательно заблудишься.
Испытываешь то ощущение, которое бывает во сне: «Это я уже видел», и упрямо продолжаешь путь, воображая, что идёшь туда, куда надо. И вдруг всё получается, как у человека, который ночью проснулся в незнакомой комнате и не может сообразить, почему кровать повёрнута изголовьем в другую сторону и откуда взялась возле неё стена, которой раньше не было.
Итак, дождь перестал, и тогда приотворились двери домов, на улице появились прохожие, с подозрением глядевшие на иностранца: грузные женщины в чёрных косынках, худощавые гибкие мужчины, проворные девушки. Все шли очень быстро, как будто хотели обогнать дождь. Слышны были окрики гондольеров, которые проносились по водяной улице, остерегаясь задеть друг друга. Неожиданно Пьер очутился на незнакомой площади. Куда же он попал? Какая-то больница. Оказалось, что это старинная городская больница La Scuola de San Marco 14, а ведь Пьер воображал, что идёт как раз в противоположную сторону; напротив больничного здания под хмурым зимним небом красовался на мраморном пьедестале кондотьер верхом на коне, — единственном во всей Венеции, и презрительно смотрел на растерявшегося француза, который в последние дни своей молодости очутился в эпохе Ренессанса и был смущён встречей с великаном всадником, казавшейся ему насмешкой, ибо ему-то самому достались только жалкие крохи человеческой мощи.