Шрифт:
Положительно, еврейский вопрос стал злобой дня. Пьера это очень удивило. Да ну их! В конце концов его это нисколько не касается. Пусть Гаэтан отдаст сына в лицей, только и всего. Свет не перевернётся из-за всех этих историй.
— Уверяю вас, — распинался Гаэтан, — я в глубине души понимаю антисемитов, и с моей стороны это, право, не пустые слова! Евреи просто ужасны! И какие нахалы! Заполонили банки, университеты. Пролезли всюду. Полнейшее отсутствие скромности. Можно подумать, что они добиваются торжества своего талмуда. Самый ненавистный для меня тип евреев — это интеллигенты. Возомнили себя пророками. Как только началось дело Дрейфуса, они повыскакивали из всех углов. Всех поучают. Совсем позабыли о веках рабства и распоясались теперь, в век свободы… Читают нам наставления, забыв о том, что они для нас чужаки, чужестранцы. Когда приходишь в гости, не говоришь хозяевам, что у их матери прыщ на носу… A y этих евреев никакой деликатности. Им бы следовало принимать всё французское таким, как оно есть, считаться с нашими традициями, с нашим прошлым… Так нет же! Они желают во всём верховодить, всё переделать по-своему. Неучи!
Вдруг Феррагюс ринулся по полю.
— Разрешите?
Пьер прицелился. Раздался выстрел. Мчавшийся кролик перекувырнулся через голову и упал. Видно было его жалкое беленькое брюшко.
LII
Все трое — Бланш, Полетта и дядюшка — сидели в игорной комнате и вертели столик. Пьер разозлился. Он пришёл голодный, устал до чёртиков, и никто не спрашивает, что он настрелял. Он всё-таки объявил мимоходом: «Два кролика, три дрозда и перепёлки…»
Ну что это ещё за мания — вертеть столы! Нечего сказать, хорошенькое занятие! Просто смех! И ради этого столоверчения Бланш сидит рядом с Полеттой, тогда как с ним Бланш больше не желает разговаривать. И тут же пристроился этот старый простофиля, крёстный Паскаля.
Жене Пьер устроил сцену по всем правилам. Она просто не могла опомниться от изумления. Какая муха его укусила? Господин учитель просто неузнаваем!
— Да будет тебе! — сказала она. — Ведь это просто так, чтобы время провести. Что тут дурного?
— Ах так! Интересно знать, что об этом думает твой духовник.
— Какой ты глупый! Прежде всего, у меня нет духовника. Я исповедуюсь у разных священников, у кого придётся.
— Да ведь это столоверчение — грубейшее суеверие! Неужели ты в него веришь?
— Нет, конечно. Духи являются по вызову, стучат: один раз — а, два раза — б… Нет, не верю. Но столик действительно вертится. Даю слово!
— Ах, оставь пожалуйста!
— Да, право же, вертится. Это чисто физическое явление. Есть такой флюид… Получается как с электричеством, когда его ещё не знали. И вот лучшее доказательство: ведь столик-то плохой проводник.
— Перестань ты! Тошно слушать. Вытащили теперь какие-то физические объяснения. И мадам Пейерон тоже в это верит?
По правде говоря, близость, установившаяся между Полеттой и Бланш, раздражала его гораздо больше, чем вальсирующий столик. Для него эта дружба была словно пощёчина. Как и всё, что исходило от них. Их разговоры. Их молчание. А дядюшка-то! Смешно смотреть, как он топорщится, ухаживает…
За обедом Пьер был очень мрачен. Перед десертом не выдержал, встал из-за стола. У Полетты слегка передёрнулось лицо.
— Ты уходишь? А сладкое?
— Шоколадный крем! — многозначительно сказал Паскаль.
— Хочется побыть одному.
— Ах, как мило! — со вздохом сказала Полетта. — Ведь ты целый день был один на охоте, неужели тебе этого мало?
Пьер пожал плечами и, подходя к дверям, заметил, что дядюшка обернулся и смотрит ему вслед. И этот туда же!
В семейном быту самое главное терпеливо сидеть за столом. Можете друг друга ненавидеть, не выносить, но не вставайте из-за стола перед десертом. Любопытно: в сорок один год Пьера возмущали те же правила, что и в юности.
Подобные же сцены происходили у него и с матерью: его тоже охватил зуд нетерпения, когда он перешёл в старший класс и ему открылись глубины философии и женская прелесть. Но теперь-то ради кого и ради чего он убегал? Просто хотелось уйти подальше от людей, в тишину ночи и парка.
Было тепло. Луна ещё не всходила. Как друзья, теснились вокруг деревья, — они ведь дышат свободно только ночью. Их ласковая близость была словно мягкий густой мех. Слышался прерывистый крик совы. Совсем не страшный. Скорее нежный. Звонкое рыдание. Пьер шёл по дорожке, и вдруг на повороте красной точкой мелькнула в воздухе зажжённая папироса. Он сразу почувствовал, что это Бланш. Он остановился, сжав кулаки. Сердце у него колотилось.
В темноте раздался голос:
— Это вы, Пьер? Вам не страшно? Ночь какая-то странная, правда? Я вышла прогуляться, днём не удалось…
Он тихо сказал:
— Бланш!..
Они стояли неподвижно в трёх шагах друг от друга; он не смел протянуть к ней руку. Некоторое время они молчали.
— Странно, — сказала она наконец, — я не вижу вас, но чувствую ваше присутствие. Когда мы днём сталкиваемся, я без всяких рассуждений убегаю. Я не боюсь вас. Я уверена в своём равнодушии к вам… Я сильна. Нет, не подходите. Если вы коснётесь меня, исчезнет всё очарование… Пьер, я сделала вам больно. Не говорите ничего, я знаю. Я сделала вам больно… Но послушайте. Я не могу говорить о том, что было меж нами, знайте только, что я буду хранить воспоминание об этом. Ведь двое любящих за несколько дней могут дать друг другу такое счастье, что иные за всю жизнь не изведают его, а потом эти двое опять становятся чужими…
— Ты лжёшь!
— Молчите, Пьер! Не надо портить самое лучшее, что есть у нас. Зачем терзать друг друга? Зачем…
— Не бойся, Бланш, всё кончено. Ты убила любовь в моём сердце. Я теперь смотрю на тебя точно на какую-то другую женщину… Я больше не верю в нелепую свою мечту. Нет, не мечта была нелепой, а нелепо было верить, что она может осуществиться…
— Пьер, почему столько горечи? Мне хочется, чтобы воспоминание о днях нашей любви осталось нашей с тобой тайной, прекрасной тайной…