Вход/Регистрация
  1. библиотека Ebooker
  2. Проза
  3. Книга "Враг"
Враг
Читать

Враг

Гофман Эрнст Теодор Амадей

Проза

:

классическая проза

,

новелла

.
2000 г.
Аннотация

Канун 1990 года. Военного полицейского Джека Ричера неожиданно переводят из Панамы, где он участвовал в операции по поимке диктатора Норьеги, в тишину кабинета американской военной базы в Северной Каролине. Ричер откровенно мается от безделья, пока в новогоднюю ночь ему не поступает сообщение, что в местном мотеле найден мертвый генерал. Смерть от сердечного приступа помешала ему исполнить какую-то сверхсекретную миссию. Когда Ричер прибывает в дом генерала, чтобы сообщить его жене о трагедии, он обнаруживает, что женщина убита. Портфель генерала исчез, и Ричер подозревает, что именно содержащиеся в нем бумаги стали причиной убийства.

Annotation Канун 1990 года. Военного полицейского Джека Ричера неожиданно переводят из Панамы, где он участвовал в операции по поимке диктатора Норьеги, в тишину кабинета американской военной базы в Северной Каролине. Ричер откровенно мается от безделья, пока в новогоднюю ночь ему не поступает сообщение, что в местном мотеле найден мертвый генерал. Смерть от сердечного приступа помешала ему исполнить какую-то сверхсекретную миссию. Когда Ричер прибывает в дом генерала, чтобы сообщить его жене о трагедии, он обнаруживает, что женщина убита. Портфель генерала исчез, и Ричер подозревает, что именно содержащиеся в нем бумаги стали причиной убийства. Эрнст Теодор Амадей Гофман ГЛАВА ПЕРВАЯ ГЛАВА ВТОРАЯ ГЛАВА ТРЕТЬЯ Эрнст Теодор Амадей Гофман Враг ГЛАВА ПЕРВАЯ ще один большой бокал доверху, хозяин. Правда, девять уже пробило, да только дождь хлещет в окна, а мы тут уютно сидим себе теплой компанией, и сдается мне, что нынче мы немного нарушим правила и разойдемся уже после часа закрытия. Только и вы, хозяин, со своей стороны, тоже нарушьте правила и как бы ненароком пройдите мимо той бочки, из которой собирались нам налить, ошибитесь немного в сорте! Так высказался на весь зал почтенный горожанин и токарный мастер Франц Вепперинг, сидевший на почетном месте за широким столом в зале трактира «Белый ягненок». — Ого! Ишь чего захотели! — возразил приземистый и добродушный хозяин трактира Томас, надвигая на лоб свою шапчонку черного бархата и благозвучно позвякивая связкой ключей от погреба. — Ого! Что касается правил, то есть всяческих распоряжений, установлений, привилегий, законов, эдиктов и предписаний, исходящих от кайзера и муниципалитета, то добропорядочный Томас, прославленный на весь мир трактирщик в прославленном на весь мир городе Нюрнберге, добродетели коего небо сумеет оценить и вознаградить по достоинству, разбирается в них так, что другого такого знатока не сыскать. А что до вина, то было бы нарушением всех правил, если бы я ради вас, мастер Франц, прошел мимо нужного бочонка и налил вам лучшего вина, чем надлежит и за которое заплачено. — Но вы и впрямь дерете за вино лишку, — вступил в разговор сосед Вепперинга по столу, — а ведь могли бы скостить пару-другую крейцеров за меру таким старым завсегдатаям вашего заведения, как мы. — Уж и не знаю, — смеясь возразил Томас, — уж и не знаю, чего вы от меня хотите, господа хорошие, вы и так пьете у меня самое прекрасное, самое благородное, самое вкусное и самое огненное вино во всем нашем славном Нюрнберге, и угощаю я вас им просто по дружбе. Ибо те жалкие несколько крейцеров, которые вы мне за него платите, не что иное, как ответная любезность за мой труд: вино-то налил вам я. Но, видимо, вы, господа, полагаете, что нам, трактирщикам, вино ничего не стоит и что на дворе у нас по-прежнему проклятый 1484 год, когда целое ведро вина отдавали за одно-единственное неразбитое яйцо, однако для того были особые причины. Не знаю, слышали ли вы, господа, историю о разбитых куриных яйцах? Может, хотите, чтобы я вам ее рассказал? — А мы покуда должны помирать от жажды, — крикнул Вепперинг. — Нет уж, держите ваши байки при себе, а нам принесите такого хорошего вина, чтобы вам не было за него стыдно. — Мне бы очень хотелось, — подал голос глубокий старик, сидевший в отдалении подле угла стола, молча смакуя домашнее варенье из небольшой плошечки и прихлебывая по глоточку весьма благородное вино, — мне бы очень хотелось, дорогие гости, чтобы вы попросили нашего хозяина рассказать историю о разбитых яйцах, ибо история эта на редкость забавна и хороша. — Ну, раз вы хотите, — крикнул Вепперинг, — раз уж вы хотите, уважаемый господин доктор, то пускай Томас рассказывает, сколько его душе угодно, а мне все это время придется смачивать пересохшую глотку каплями из родника надежды. Трактирщик, сияя от радости и удовольствия, быстренько повесил связку ключей на место, уселся за широкий стол против своих гостей и, неторопливо прихлебывая из большого бокала с вином, оперся локтями о стол и подпер ладонями щеки. — Итак, я расскажу вам, высокочтимые гости и достойнейшие друзья, чудесную историю о разбитых яйцах, причем расскажу не так, как мне на ум взбредет, а по возможности с теми же изысканными фразами, оборотами, словами и выражениями, какие употребляет старинный летописец, который прекрасно владел языком и умел подобающим образом строить свою речь. Ранним утром, в день Евангелиста Марка, в год от Рождества Христова 1484, по дороге из Фюрта в Нюрнберг шло очень много сельского люда, который нес и вез жителям Нюрнберга те продукты своего хозяйства, в которых горожане нуждались для пропитания и насыщения своей плоти. В толпе крестьян выделялась своей статью одна женщина в воскресном платье, которая в ответ на приветствие «Слава Господу нашему Иисусу Христу!» всякий раз смиренно склоняла голову и отвечала: «Во веки веков!» И вообще — захоти люди подметить в ней что-нибудь чужеземное, ничего бы не вышло: женщина производила впечатление благочестивой и честной здешней крестьянки. Она несла корзину превосходных куриных яиц, и каждому, кто удивленно восклицал: «Соседка, какие у тебя прекрасные чистенькие яйца!», она отвечала очень приветливо, блестя маленькими серыми глазками: «А то как же, моей курочке негоже нести не самые красивые яйца, ведь они предназначены для уважаемой нашей бургомистерши, которой я доставлю их прямо на кухню». И она действительно направилась прямиком к дому бургомистра. Войдя, она послушно и смиренно исполнила то, что повелевал сделать стишок на стене: Кто в дом по ступеням взойти пожелает, Пусть тщательно ноги внизу вытирает. После этого фрау Марта, экономка, провела ее к почтенной супруге бургомистра, находившейся в парадной кухне. А там все сверкало и блестело, так что глазам было больно. Повсюду стояла красивая металогическая посуда, иногда такой тонкой работы, словно ее изготовил сам Петер Фишер. Пол был паркетный и натерт до блеска. Все изящные и тонко сработанные вещицы, какие только могут поставлять наши токарный и столярный цехи, были здесь представлены. Сама же бургомистерша восседала в великолепном ореховом кресле, инкрустированном черным деревом и обитом зеленым бархатом с золотыми кистями, шириной никак не меньше пяти футов: мерка для сиденья снималась с зада бургомистерши. Крестьянка с поклоном подала корзинку с яйцами супруге бургомистра, заверяя с жаром, что ее лучшая курочка уж так старалась снести для госпожи бургомистерши самые распрекрасные яйца. Бургомистерша с милостивым видом приняла корзинку из рук женщины и передала ее своей экономке, фрау Марте. Но когда крестьянка потребовала плату за яйца, бургомистерша и фрау Марта, принявшие корзину яиц за весьма приятный знак личного уважения, сильно разгневались, и бедной крестьянке с превеликим трудом удалось получить за свой товар лишь половину самой низкой цены. Тем временем фрау Марта пересчитала все яйца и не нашла для столь хрупкого товара более подходящего места, чем зеленое бархатное сиденье кресла бургомистерши, с которого та как раз встала. Следуя рекомендации Парацельса, бургомистерша решила немного утишить всплеск эмоций, приняв несколько рюмочек шнапса, после чего вновь уселась в удобное кресло. Но когда она мягко опустилась на сиденье, это не пошло на пользу яйцам, лежавшим там, и они разбились одно за другим, так что ни одного целого не осталось. Бургомистерша недовольно вопросила: «Почему это я разбила эти прекрасные яйца?» На что хитрая служанка ответила, что между такими пышными мягкими подушками яйца могли бы лежать целехонькими до второго пришествия. А все дело в том, что эта негодяйка из Фюрта — злая ведьма: продает честным людям красивые с виду яйца, а они потом разбиваются. Бургомистерша не преминула описать все случившееся своему почтенному супругу. Высокомудрый чиновник, ошеломленный тем, что в черте славного благочестивого города появилась какая-то ведьма, велел схватить бедную женщину и доставить ее в Нюрнберг, где ее вынудили вернуть до последнего гроша все полученные от бургомистерши деньги, после чего стража оттащила ее к городским воротам и вышвырнула за пределы города. Оказавшись за городом, женщина остановилась на каком-то холме; высокая и тощая, как жердь, напоминающая скорее кол для хмеля, она принялась угрожающе жестикулировать жилистыми руками, потом протянула их в сторону Нюрнберга и громко крикнула таким пронзительным и режущим слух голосом, что его можно было принять за вопль самого дьявола: Тьфу на тебя, Злая толстуха, И на служанку — Сытое брюхо! Тьфу на толпу Подлых мучителей, Лживых льстецов, Жадных правителей! Ну погодите, гадкие рожи: Яйца у вас станут дороже! Дьявол не преминул всеми средствами поддержать свою сторонницу, и во всех женщин Нюрнберга вселился бес, непреодолимо толкавший их садиться на корзинки с яйцами, давя находящийся там товар, так что, если кому до зарезу захотелось бы отведать хорошей яичницы, пришлось бы платить за нее чистым золотом. Однако, как отмечает мудрый хронист, за одно яйцо вовсе не давали целого ведра вина, это всего лишь поговорка, возникшая довольно странным образом. Некий достойный патриций решил положить конец дьявольскому наваждению, заставляющему бить все яйца, и велел под звуки труб и грохот барабанов во всеуслышание объявить, что та женщина, которая принесет ему яйца, получит за каждое целое яйцо ведро хорошего вина. Среди многих женщин, попытки которых перебороть свою гибельную страсть кончались плачевно, нашлась наконец одна — жена мызника, скромная, благочестивая женщина, которая в тот злополучный день, естественно, тоже насмехалась и издевалась над мнимой ведьмой, а теперь вручила тому господину корзину целехоньких яиц. «Диву даюсь, — промолвил весьма приветливо благородный господин, — что вы пришли только теперь, славная женщина, ибо вы столь добры и благочестивы, что и знать ничего не знаете о дьявольских соблазнах и грешных страстях. Мое вино достойно вас». С этими словами благородный господин хотел было взять из ее рук корзинку, но женщина вдруг со страшной силой вырвала ее и с превеселым видом уселась на яйца, так что они все до единого разбились. Бедная женщина была вне себя от стыда и очень плакала. «Ну, что вы так убиваетесь, фрау Маргарет, — миролюбиво заметил благородный господин, стараясь ее утешить, — попробуйте-ка еще разок, может, сумеете перебороть это зло». Фрау Маргарет не заставила себя просить дважды и спустя восемь дней явилась с последней порцией яиц, собранных со всего курятника. Она напрягла всю свою сильную и набожную волю. Но стоило ей очутиться в комнате благородного господина, как все повернулось иначе. Она уже глядела на корзину со страстным желанием сесть наконец на яйца и была, к своему немалому огорчению, убеждена, что нынче еще меньше надежды устоять перед соблазном, чем в первый раз. Случилось так, что как раз в эту минуту в комнату вошла тоже с корзиной яиц, дабы предпринять такую же попытку, жена соседа, с которой фрау Маргарет жила в постоянных ссорах и сварах. Тут кровь ударила в голову фрау Маргарет от одной мысли, что она может опозориться перед своей злейшей врагиней, и ее глаза зажглись адским огнем. Лицо другой женщины тоже пылало, словно горшок горячих углей, и дело дошло до того, что обе женщины уже вытянули руки и растопырили пальцы, готовые вцепиться друг в друга подобно разъяренным диким зверям. В этот миг в комнату вошел благородный господин. Обе женщины бросились к нему, протягивая свои корзинки. Однако как только он их взял, фрау Маргарет быстро вырвала свою корзинку и низко склонилась над ней. С тем большим пылом соседка тоже вырвала у рыцаря свою корзинку и с величайшим удовольствием уселась на нее. Сквозь хохот, которым залилась эта женщина, иногда слышалось привычное «Господи помилуй!» — молитва торжествовала свою победу над дьявольским омлетом. А фрау Маргарет тихонько поднялась с полу и, приветливо улыбаясь, протянула рыцарю корзинку с шестью десятками целехоньких яиц. Она счастливо преодолела свою греховную страсть и обвела вокруг пальца врагиню соседку, — видно, бабская свара, пожалуй, посильнее всякой чертовщины. Благородный рыцарь честно заплатил за каждое из шести десятков яиц ведром вина, откуда и пошло поверье, будто в те времена за одно яйцо давали целое ведро вина. Когда трактирщик вскочил с места, швырнул на стол связку ключей и схватил свой бокал в знак того, что он закончил свой рассказ, все разразились громким, раскатистым хохотом. Только почтенный господин молчал. Он лишь слегка улыбнулся, как и подобало его возрасту и положению, а потом заговорил: — Разве я был не прав, дорогие гости, когда посоветовал вам услышать историю о разбитых яйцах, ведь помимо того, что эта история сама по себе достаточно забавна и занимательна, я хотел еще и предоставить нашему хозяину, господину Томасу, возможность показать свой талант рассказчика старинных историй, лишь немного переиначивающего их на свой лад. Все поддержали похвалу, которую почтенный господин воздал Томасу, а уж хозяин трактира «Белый ягненок» умел как никто кланяться, потирая руки, опускать очи долу и корчить такую необычайно любезную и в то же время скромно отдающую себе должное рожу, словно бы говоря: «А вы, людишки, ведь и не предполагали, что я за малый, так ведь?» Однако мастер Вепперинг, слушая историю о разбитых яйцах, отнюдь не забыл, что собирался нынче вечером отведать лучшего вина, не платя за него ни гроша. — Стоп! Хозяин! — вскричал он. — Вы — искуснейший рассказчик во всей округе, другого такого не сыскать. Но поелику вам сегодня воздается слава, каковую вы заслужили, то будет только справедливо, если вы подтвердите свою честь тем, что угостите нас сегодня вашим лучшим вином. Итак, просим, хозяин! — Уж и не пойму, — сказал трактирщик, — какие вы церемонии разводите. Вот вам карточка вин. Только сдается мне, дорогие гости, что нынче вечерняя звезда светит как раз на ту самую бочечку. — Так-то оно так! — опять вскричал Вепперинг. — А я-то, уважаемые мастера, думал, что сегодня с нас причитается. — А ты, Вепперинг, не меняешься, — заговорил мастер Эркснер. — И по-прежнему толкаешь других на мотовство и лишние траты. — Что правда, то правда, — перебил соседа мастер Бергштайнер, совсем еще молодой человек, которому и тридцати-то не было, — и я почел бы разумным, чтобы мы в мире и согласии допили остатки нашего вина и отправились на покой. — Да тут, сдается мне, — подал свой голос почтенный старик, и живая улыбка сразу осветила его лицо, — самый молодой среди вас оказался самым умеренным и разумным. Так что в полном соответствии с борьбой противоположностей, правящей миром, я, самый старый среди вас, возьму сторону его противников. В погребе у нашего хозяина хранится несколько моих бочонков очень хорошего вюрцбургского вина. Прошу вас разрешить мне угостить вас этим вином. Вепперинг разразился ликующими возгласами. А Бергштайнер сказал очень скромно: — Достопочтенный господин, нам не подобает отклонить оказываемую вами честь. Однако соблаговолите и вы в будущем принять от нас такие же знаки внимания, ежели судьбе будет угодно предоставить нам такую возможность. В эту минуту двое гостей — приезжие торговцы из Аугсбурга, остановившиеся на ночлег в «Белом ягненке», стали собираться, намереваясь уйти. — Куда же вы! — крикнул им старик. — Неужели вы хотите нас покинуть теперь, когда вот-вот нам подадут хорошего вина? — Сударь, — возразил один из торговцев, — мы не можем злоупотреблять гостеприимством этих добрых людей, которые уже весь вечер старались нас получше угостить. — Тем более вы не можете, — мягко перебил его старик, беря торговца за руку, — отказать мне и не воспользоваться теперь уже моим гостеприимством. Тут второй торговец — молодой мужчина крепкого телосложения, с открытым лицом и статной фигурой — вдруг вскочил и воскликнул громко, на весь зал: — Нет, не могу дольше скрывать то поистине душевное блаженство, которое испытываю с первых часов нашего пребывания здесь. И хочу высказать свою огромную благодарность людям, принявшим нас, чужаков, в свой круг, но главное — большую радость оттого, что вновь вижу вас, досточтимый господин. При этих словах торговца остальные удивленно переглянулись, ибо всем вдруг пришло в голову, что они не знают, кто этот старик, хотя уже много лет с ним знакомы. От старика не ускользнуло выражение удивления, застывшее на всех лицах, и он тоже поднялся с кресла. Только теперь всем бросилось в глаза необычайное благородство его осанки и движений. Роста он был скорее низкого, чем высокого, но сложен удивительно соразмерно, словно возраст был бессилен изменить пропорции его тела. Лицо старика выражало доброту и серьезность с той примесью грусти, каковая свидетельствует о глубине души человека. — Я ясно вижу написанный на ваших лицах весьма справедливый упрек мне, — сказал он тихим голосом. — Если люди общаются между собой, они должны знать жизненные позиции друг друга, ибо в противном случае нечего и думать о взаимном доверии. Знайте же, милые друзья мои, что зовут меня Матиас Зальмазиус и что я уже давным-давно получил докторскую степень в Париже, мог бы похвастаться также множеством других ученых званий и особым благоволением и расположением ко мне его величества императора и других благородных князей и лиц высокого происхождения, вознаградивших меня великолепными знаками отличия, поелику мне выпала честь благодаря моим научным познаниям принести им некоторую пользу. Я стану вам ближе и понятнее, ежели сообщу, что и по происхождению, и по сердечной склонности я прихожусь родственником вашему великому земляку Альбрехту Дюреру. Мой отец был золотых дел мастер, как и его родитель, и я хотел стать художником, как и он, и пойти в обучение к великому Вольгемуту. Однако я слишком скоро понял, что природой не предназначен для этого искусства и что меня неудержимо влечет к наукам, служению которым я и отдал всего себя. — Забудьте, — смеясь, добавил Матиас, — прошу вас, дорогие друзья, тут же забудьте все, что я вам сказал, и считайте меня просто добродушным путешественником, который очень любит приезжать в ваш прекрасный город и останавливается всегда в трактире «Белый ягненок» у славного и почтенного хозяина господина Томаса, у коего в подвалах всегда имеются наилучшие вина и коего к тому же можно назвать летописцем прелестной истории его родного города — великого Нюрнберга. Господин Томас так низко поклонился, расшаркиваясь, что бархатная шапочка свалилась с его головы. Но он и не подумал ее поднять, лишь небрежно переступил через нее и только теперь подошел к столу и разлил вино по бокалам. После того как мастера несколько оправились от робости, охватившей их при известии, что они сидят рядом с таким высокоученым и благородным господином, Бергштайнер наконец взял слово: — Мы сделаем так, как вы просите, почтеннейший сударь, и тут же позабудем все ваши звания и высокие должности, а помнить будем лишь о том, что мы вас вот уже много лет почитаем и любим всей душой. Что вы происходите из благородного сословия, мы всегда догадывались, ибо об этом свидетельствовало ваше опрятное платье и весь ваш облик, так что мы были правы, именуя вас при встрече «высокочтимый сударь». — Всякому пришлось бы по вкусу пребывание в вашем прелестном, очаровательном Нюрнберге и его живописных окрестностях, — возразил доктор Матиас. — Прав был император Карл, с детства взявший город под свою опеку и даровавший ему особо ценные привилегии. И местоположение, и климат… — Знаете ли, — перебил доктора Матиаса мастер Вепперинг, — знаете, насчет климата лучше не будем распространяться, стоит лишь послушать, как снаружи гремит и грохочет буря, словно на дворе декабрь. — Стыдитесь, — опять взял слово доктор Матиас, — стыдитесь, мастер Вепперинг, как вы можете порочить наш климат из-за временной непогоды, насылаемой на нас горами Тироля. Здесь все объединено в одно целое — прекрасный климат и художественные таланты. Потому-то Нюрнберг и выдвинулся так быстро, поэтому-то торговля расцвела здесь еще в четвертом веке, поэтому-то князья и властители так дорожили Нюрнбергом. Однако небу было угодно зажечь над Нюрнбергом особо яркую звезду — здесь родились великие мужи, которые распространили блеск и славу города вплоть до самых отдаленных окраин. Вспомните о Петере Фишере, об Адаме Крафте. Но прежде всего — о вашем величайшем гении Альбрехте Дюрере. Как только магистр Матиас назвал это имя, гости задвигались. Они поднялись, молча чокнулись и опорожнили свои бокалы. — Эти люди, — продолжал доктор Матиас, — подобны высоким блистательным звездам на небосводе искусства, но влияние людей столь высокого духа простирается и на ремесла, так что гнусная граница, начавшая было отделять ремесло от искусства, вновь почти полностью исчезает и ремесло и искусство дружески протягивают друг другу руки, как дети одной матери. В результате получается, что мир восхищается чистотой, точностью рисунка, искусным исполнением ваших работ по слоновой кости, мастер Вепперинг, и что жены султана в Константинополе украшают свои покои вашими изделиями. В результате ваше чугунное литье уже теперь не знает себе равных и его цена все время возрастает. — О, Петер Фишер! — в этом месте воскликнул со слезами на глазах Бергштайнер, перебивая доктора Матиаса. — Видите, — сказал доктор, — это и есть подлинное восхищение, о котором я веду речь. Смелее, Бергштайнер, вы еще достигнете настоящих высот! А что мне сказать вам, мой дорогой и любимый мастер Эркснер, вам, который по преданности своему делу и сноровке… Добрые слова доктора Матиаса в этот момент были прерваны странным оглушительным шумом, раздавшимся за дверями трактира. Хромая неподкованная лошадь беспомощно металась по двору под грубые окрики: «Вперед, в трактир!» Двери с грохотом распахнулись, в трактир влетела лошадь, и всадник соскочил с нее на пол, громко ругаясь и так топая тяжелыми сапогами со шпорами, что все кругом загремело и зазвякало. Хозяин в тот же миг вбежал в зал и, смеясь, воскликнул: — Ай-яй-яй, дорогие гости, этот малый, что ко мне вломился, один из приятелей не то Георга Халлера, не то Фрица фон Штайнберга. Он явно опять хочет поднять никому не нужный шум, как его друзья-приятели в 1383 году. Лошадь его, несомненно, старая кляча, но сам он парень хоть куда, в чем вы сейчас убедитесь, и характер у него веселый, ибо он уже вся и всех разнес в пух и прах и послал ко всем чертям, поскольку под таким дождем любой промокнет. Дверь вновь распахнулась, и в зал вошел человек, возвестивший о своем прибытии таким шумом. Он был широкоплеч, а рост его достигал почти шести футов. И поскольку круглую шляпу с очень широкими полями, с которой свисали какие-то грязные обрывки волокон, очевидно бывшие некогда пером, он на испанский манер надвинул на лоб, а все остальное почти что запеленал в желтый плащ, то зрителям приходилось лишь гадать, что же вылупится из этого несуразного чучела. — Проклятая, треклятая страна, в которую никогда больше не ступит моя нога! В прекрасное время года разверзаются хляби небесные и на тебя вдруг низвергаются потоки воды, так что на тебе не остается ни одного сухого местечка и все платье вконец испорчено. Плащ и шляпа опять пропали к чертям, как и только что купленное перо. С этими словами человек сорвал с головы шляпу и небрежно отшвырнул ее в сторону, так что большие капли полетели на стол, за которым сидели гости. Потом он сбросил плащ, и перед всеми предстала тощая фигура, одетая в совершенно выцветший камзол и высокие сапоги. Лицо его, теперь тоже открывшееся взглядам, отличалось таким редким уродством, что впору было подумать, будто незнакомец напялил на себя маску. Но может, виной тому были резкие тени в скупо освещенном зале, а также разбушевавшаяся за окном непогода, которые так ужасно исказили лицо незнакомца. Бросилось в глаза также, что он с величайшим трудом и ценой напряжения всех сил передвигался в тяжеленных сапогах с роландовыми шпорами. По движениям его нельзя было определить, то ли он был мужчиной в расцвете лет, то ли дряхлым стариком. Определить это по лицу тоже было невозможно. С большим трудом он отцепил висевший у него на боку меч такого размера и тяжести, который подобало бы носить рыцарю Круглого Стола. На поясе у незнакомца висел кинжал тонкой работы, а сбоку выглядывала еще и большая рукоятка ножа. Когда он хотел поставить меч в угол, тот выскользнул из его рук и упал на пол, а все его старания поднять меч оставались втуне. Хозяину пришлось прийти ему на помощь. Человек пробормотал сквозь зубы какое-то ругательство и заказал бокал пряного вина, причем добавил, что разнесет тут все к чертям собачьим, если вино окажется недостаточно крепким. — Что за грубый, неотесаный человек этот малый, он портит нам все настроение, — промолвил доктор Матиас. — Но я скоренько заставлю его образумиться, — подхватил мастер Вепперинг. — Вероятно, вам это легко будет сделать, — отозвался Матиас, — ибо у таких буянов и хвастунов душонка обычно весьма трусливая. Трактирщик между тем принес заказанный пришельцем бокал вина и теперь подал его. Но едва тот поднес бокал ко рту, как скривился так, будто в его тело вцепилась целая тысяча адских фурий. В пылу дикого гнева он швырнул бокал с вином об пол, так что тот разлетелся на мелкие осколки, и завопил: — Что-о-о, подлец трактирщик, задумал меня отравить, раньше чем я доберусь до кого надо, и ты со своими приятелями сможешь меня ограбить и в землю закопать, отравив этой адской жижей? Томас почувствовал, что его хотят задеть за живое. Гнев охватил его. Сжав кулаки и сверкая горящими злостью глазами, он бросился на обидчика, вопя громовым голосом, почти заглушающим крики пришельца: — Какой злой дух привел тебя в мой дом, грубиян! Если тебе не нравится наш город, зачем сюда явился? И если тебе не пришлись по нраву мой дом и мое вино, катись к дьяволу и ищи себе солдатскую ночлежку, где можешь сквернословить и буянить, сколько душе угодно. Однако, видит небо, такой тебе во всем нашем любимом Нюрнберге не найти. А что до вина, то хозяин «Белого ягненка» славится на весь мир, поскольку свято блюдет винный указ всемилостивейшего государя нашего, императора Максимилиана, от 24 августа 1489 года и подает гостям вино главным образом выдержанное и пряное, приготовленное точно так, как предписано. А ты, грубиян, неужто думаешь, что у меня тут сидит святой Себальд, который, по легенде, делал разбитое стекло снова целым? Зачем разбил один из моих лучших бокалов? Ты нарушил тут покой и порядок. И я могу доказать на основании привилегии, данной Нюрнбергу всемилостивейшим императором Карлом Четвертым, что я имею право приструнить тебя, ежели не угомонишься. Да и что помешает мне велеть моим людям вышвырнуть тебя вон, если не утихомиришься, ночной буян! — Сволочи, — прорычал чужак, выхватывая нож и кинжал. Тут из-за стола выскочил тот торговец, что помоложе, бросился к нему, держа в руке тяжелую железную линейку, которой в лавке отмеряют сукно, и сказал очень серьезно и сдержанно: — Господин солдат! Ведь вы же, судя по всему, наемник, сбежавший из своей части. Спрашиваю вас, будете вести себя спокойно или нет? Если вы сию минуту не прекратите буянить, я, несмотря на ваш рыцарский меч, кинжал убийцы и бандитский нож, измолочу вас моим добрым железным аугсбургским локтем, да так, что вам, если у вас туго с деньгами, еще долго не потребуется покупать сукно на рыцарский камзол, по крайней мере синее. Незнакомец медленно уронил вдоль тела руки с ножом и кинжалом и, опустив глаза долу, сквозь зубы пробормотал что-то насчет обманщиков и жуликов. Тут поднялся со своего места и мастер Вепперинг. Подойдя вплотную к чужаку, он схватил его за плечи и сказал: — Прежде чем осмелиться болтать про обман и жульничество, вспомните, что вы находитесь в Нюрнберге. — Коли вы все на меня навалитесь, — грубым тоном возразил чужак, обведя присутствующих злобным взглядом и остановив на господине Матиасе глаза кровопийцы, — мне, конечно, крышка, но я все же остаюсь при своем: то вино, которое мне подал хозяин, показалось мне адским зельем, каким-то отваром из ведьминских трав, и вместо того, чтобы согреть нутро, оно пронзило его ледяным холодом. — Мне думается, — с улыбкой заметил доктор Матиас, — что недоразумение, которое послужило причиной ссоры, заключается в том, что в здешнем краю пряным вином называется вино из трав. Вы же, заезжий господин солдат — или кем еще вы хотите казаться благодаря своему огромному мечу, — потребовали такой напиток, который бы мог хорошо прогреть ваш промерзший организм, то есть горячее вино с множеством пряностей и сахаром. Этот напиток, который в других странах как раз и называется пряным вином, в нашем краю мало известен, и вы поступили бы правильно, если бы четко объяснили, чего вы хотели бы выпить, вместо того чтобы сразу поднимать большой шум без всякой на то нужды. После этого доктор Матиас заказал трактирщику такое чужеземное питье, какое солдат имел в виду, и Томас, обрадованный тем, что ссора улаживается столь мирным образом, благодарно расшаркался и пообещал, что он собственноручно и в наилучшем виде приготовит требуемое, причем прямо здесь, на глазах вспыльчивого солдата. Приезжий принялся — слишком неуклюже, чтобы показаться убедительным, — оправдывать свое недавнее поведение влиянием непогоды и пережитыми в пути неприятностями, после чего попросил разрешения осушить свой бокал в компании гостей в знак всеобщего примирения, с чем гости с радостью согласились в силу присущей всем нюрнбержцам доброжелательности. Глинтвейн был вскоре готов. Солдат одним духом опорожнил полбокала и на этот раз нашел вино великолепным. А когда беседа за столом стала затухать, небрежным тоном спросил: — А что, Альбрехт Дюрер еще жив? В крайнем изумлении все хором воскликнули: — Возможно ли? Он спрашивает, жив ли Дюрер? А доктор Матиас всплеснул руками и молвил: — Сударь! Вы что — с луны свалились? В каком медвежьем углу, в какой глуши вы скрывались? Или восстали из могилы? Вы что — все это время были слепы, глухи, немы и неподвижны, раз можете задать такой вопрос? Вы с вашей хромой клячей, видимо, вынырнули из-под земли прямо у дверей трактира, ибо в противном случае по дороге сюда вы слышали бы великое имя Альбрехта Дюрера, тысячеустно повторяемое восторженными толпами. Разве вы не заметили на тракте множество людей, направляющихся в любезный нашему сердцу Нюрнберг, словно к месту паломничества? Разве вы не приметили богатых экипажей князей и других аристократов крови, едущих туда же, чтобы отпраздновать триумф величайшего гения нашего времени — Альбрехта Дюрера?! Он завершил свое величайшее, великолепнейшее, полное глубочайшего смысла и тончайше исполненное живописное полотно. «Распятие Христа» выставлено для всеобщего обозрения в императорском зале. По этому случаю на следующей неделе состоится особое празднество, во время которого, как говорят, император наградит своего любимца особыми знаками высочайшего благорасположения. Вскочив с места, солдат слушал все это, словно окаменев и не подавая признаков жизни. А потом вдруг испустил короткий и резкий смешок и рухнул в кресло, судорожно дергаясь всем телом. Трактирщик тут же влил ему в рот немного глинтвейна, чем и привел в чувство. — Ну, нам пора восвояси, — решили гости и стали расходиться. Когда доктор Матиас проходил мимо солдата, он положил руку ему на плечо и промолвил очень серьезно и торжественно: — Вы — Зольфатерра. Что вам здесь нужно? Коренные нюрнбержцы вас еще не забыли. ГЛАВА ВТОРАЯ Полуденный жар понемногу ослаб, с гор повеяло прохладой и принесло легкие золотые облачка, окружившие блестящим ореолом клонившееся к закату солнце. Деревья и кусты радостно зашевелились под дуновением свежего ветерка. В великолепном уборе из предзакатного золота блистал красотой знаменитый Галлеров луг, этот райский уголок прекрасного Нюрнберга. Расцвеченные всеми красками и благоухающие ароматами цветники, прорезанные весело журчащими ручейками, кусты, то ярко светящиеся, то отступающие в легкую предвечернюю тень, и звучащие со всех сторон мелодичные трели певчих птиц, покой которых здесь не смеют нарушить враждебные помыслы. Воистину, прав был высокочтимый певец, сравнивший это место, в изобилии одаренное всеми прелестями живой природы, с долиной Темпе в Фессалии, о которой с таким восторгом повествуют древние мифы. Отзвонили колокола последней воскресной службы, и стар и млад в праздничном платье потянулись к Галлерову лугу, который вскоре превратился в гульбище с многочисленными увеселениями. Тут юноши состязались в разных физических упражнениях и являли глазу великолепное зрелище силы и ловкости, свойственных этому наиболее пышущему жизненной энергией возрасту. Там певцы с цитрами в руках пели на разные лады забавные песни о короле Артуре и мудром Мерлине, который и поныне сидит в кроне дуба, прикованный его возлюбленной Вивиан, и издает жалобные вопли. А между теми и другими вдруг выскакивает невесть откуда взявшийся пестро разодетый шут и поет, гримасничая и жестикулируя, о дерзком на язык кардинале, а когда язык этот вместе с его обладателем был сожжен и похоронен, из земли вырвался язык пламени и появился букет прекрасных цветов. Цветы потом менялись: то это были розмарины, то жасмин, то гвоздики, то розы и тысячи других. И женщины несли эти букеты в руках, отправляясь на воскресную прогулку. Какой же букет лучше? А вот какой: Невеста ты, твои уста Сладки, как мед. А речь твоя — как молоко, Что всякий пьет. И в платьях — столько вкуса! Притом — такие бусы! И вся ты — словно фимиам — Вливаешь силу нам. Так распевал какой-нибудь из шутов, а другой аккомпанировал ему на режущей слух трубе и полуразбитом барабане. Тем не менее это нравилось толпе, которая с громкими возгласами одобрения стекалась к шутам. В другом месте на мягком цветочном ковре возле шепчущихся под вечерним ветерком кустарников началось более изысканное представление. Юноши и девушки, взявшись за руки, вели замысловатые хороводы под приятные для слуха звуки басовых лютен, арф и флейт. Поодаль с удовольствием любовались этим зрелищем их родители, причем матери делились друг с другом своими самыми сокровенными надеждами. Отцы города степенно двигались по оставленным в толпе проходам, радуясь благополучию своих горожан и советуясь даже здесь о том, как бы им содействовать вящему процветанию города. В другом прелестном уголке, рядом с говорливым родником, столпилась группа юношей, отдыхающих после физических упражнений и, по всей видимости, развлекающихся шутливой беседой. Эта группа вобрала в себя цвет нюрнбергской молодежи. Ибо каждый из этих юношей мог бы служить художнику моделью идеальной соразмерности сильного юного тела. Большинство было одето по итальянской моде — в короткие плащи, камзолы с широкими рукавами со шлицами и необычайно большие береты, тоже со шлицами и целым лесом перьев, колеблющихся на ветру. Эта одежда как нельзя лучше подчеркивала силу и красоту их тела. Однако на фоне остальных выделялся благородством осанки и грацией, словно князь среди вассалов, один юноша, так дерзко и смело взиравший на мир своими лучистыми глазами, словно считал себя здесь собственником и повелителем всех и вся. Случилось так, что этот юноша вступил в перепалку с другим юношей, и спор этот все накалялся и накалялся. Вдруг красивый юноша с искаженным от гнева и ярости лицом, издав глухой вопль, бросился на своего противника. Но тот вовсе не потерял присутствия духа при столь внезапном нападении, сумел ловко сдержать напор нападавшего и сам схватил противника. Они стали бороться, демонстрируя равную силу и ловкость, и исход этой схватки могла решить только внезапная слабость того или другого участника. Чем упорнее и опаснее была эта борьба, гем больше удовольствия доставляла она зрителям. Наконец красивый юноша одолел своего противника, с силой швырнул его на землю, выхватил из изящных ножен, висевших у него на поясе, итальянский нож и хотел уже вонзить его в грудь поверженного противника, но тут все обступившие их юноши, не ожидавшие столь трагического оборота, стремительно бросились к ним и унесли потерявшего сознание побежденного. А звали этого юношу Мельхиор Хольцшуер, и был он сыном первого патриция в городе. Красивый юноша так и остался стоять в угрожающей позе, с ножом, занесенным над исчезнувшим противником, и глаза его сверкали гневом, а лоб сильно хмурился. При других обстоятельствах фигуру юноши, являвшую собой образец силы и мужества, можно было бы сравнить с обликом архангела, собирающегося сразить извивающегося у его ног врага. В этот момент к месту действия подбежал один из отцов города с многочисленной стражей. Увидев красивого юношу с ножом в руке, он побелел от ужаса и воскликнул: — Рафаэль, Рафаэль, вы опять начинаете мутить воду, вы опять мешаете спокойному отдыху ваших сограждан. Что мне с вами делать? Прочь отсюда, в кутузку! Только тут юноша, по-видимому, пришел в себя. — О Господи! — выдохнул он. — О Господи Боже! Уважаемый сударь! Он так ужасно, так нестерпимо оскорбил меня, здесь, на этом самом месте, перед всем народом! Мне трудно даже повторить это слово. Он назвал меня ублюдком! — Юноша горько зарыдал, закрыв лицо руками. Другие юноши подошли к муниципальному советнику, чтобы его успокоить, и заверили его, что заносчивый патрицианский отпрыск действительно самым отвратительным образом оскорбил юного художника без всякого особого повода, так что тот вполне мог потерять голову от обиды и наброситься на него с кулаками. Слезы хлынули из глаз Рафаэля, он крепко обнимал каждого юношу и сквозь рыдания спрашивал, — в самом ли деле он такой буян, который везде мутит воду, разве он не любит окружающих, разве не мирится с каким-нибудь опрометчивым словом, разве тот нехороший юноша не довел его до бешенства, когда он так безмятежно радовался жизни, — а потом опустился перед муниципальным советником на одно колено, схватил его руку и омочил ее слезами, говоря: — О уважаемый сударь, вспомните свою матушку и скажите: что бы вы сделали на моем месте? — Поскольку все в один голос уверяют, что вас действительно оскорбили самым недостойным образом, причем без всякого повода, — ответил член муниципалитета, — но преимущественно из почтения к вашему приемному отцу, великому Альбрехту Дюреру, я не стану вас больше корить за этот проступок. А вот оружие свое извольте мне вручить. Дайте-ка сюда этот нож. Тут юноша схватил нож обеими руками, с жаром прижал его к груди и сказал с душевным трепетом: — О достойнейший сударь, этим требованием вы пронзаете мое сердце. Я дал самому себе обет, который вынуждает меня никогда не расставаться с этим ножом. Смилуйтесь надо мной, сударь, и больше ни о чем не спрашивайте. — Странный вы человек, Рафаэль, — с улыбкой ответствовал муниципальный советник. — Но в вашем характере есть что-то такое, что заставляет других отступиться. Однако, милые юноши, что вам стоять тут без дела? Если вам наскучили физические упражнения, присоединитесь вон к тем веселым группам молодежи, что развлекаются пением и танцами. Разве вас не тянет к прелестным девушкам, что водят там хороводы? Тут на Рафаэля вдруг снизошло вдохновение. Он возвел очи к небу и запел чистым приятным голосом в монотонной манере страсбургского мейстерзингера Ганса Мюллера: На небе лишь одно Сияет солнце. И, опаляя сердце мне, Одна бывает боль. И лишь одна любовь, Одна тоска, надежда, смерть, Одно лишь небо у любви, Огонь любви — один. О королева! Лишь в тебе Смысл этой жизни жив. И разве может быть другой? Солнце горит на небе, И в сердце жар горит. Сто тысяч сладких мук Она мне подарит! Блаженно это пламя, Что дарит радость рая! Сильнее бейся, сердце: Ведь радость тоже жжет! Так выпусти же жар. — Он влюблен, — шепотом сказал один из юношей муниципальному советнику, — и любит он, если не ошибаюсь, Матильду, очаровательную дочку нашего уважаемого патриция Харсдорфера. — Что ж, — с улыбкой возразил тот, — песнь его была, по крайней мере, столь же горяча и безумна, как сама любовь. И вот, о небо! В этот момент патриций Харсдорфер поднялся по аллее, вышел как раз на ту лужайку, где находились юноши, и об руку с ним шла его дочь Матильда, прелестная и очаровательная, как весеннее утро. Изящный ее наряд составлял короткий плащ с длинными, широкими рукавами, украшенными буфами, многократно перетянутыми поперечными швами. Высокий, подпирающий подбородок воротник позволял лишь предположить, сколь прекрасна скрывающаяся под плащом грудь, а огромный берет, украшенный множеством перьев по всей окружности, довершал роскошь ее туалета, явно претендующего на итальянскую моду. Приблизившись к группе юношей, она, по-девичьи оробев, зарделась и прикрыла завесой из шелковистых ресниц сияние своих небесных глаз. Однако прекрасно заметила среди столпившихся юношей того, кто жил в ее сердце. Совсем потеряв голову, Рафаэль, охваченный любовным безумием, отделился от остальных и, став перед Матильдой, запел: Отколь явилась ты, О королева красоты? Посмею ль бросить взгляд? Я так робею, что сам не рад. Молчите, ветры и леса! Дыханье ее — как птиц голоса, Ее походка — как ветер легка И словно влечет за собой облака. Все и вся поют ей хвалу На этом роскошном вселенском балу. Коли она поклонится вам — Тотчас взлетите высоко к небесам. О королева красоты! Нашей смерти жаждешь ли ты? И от блаженства умирают, Коли надежду потеряют. О радость! О боль! Юноши с ходу возвели незнакомца в ранг своего верховного главнокомандующего и стали изображать военный поход, который в самом деле являл достаточно забавное зрелище. Впереди шествовало несколько человек, издававших жуткие звуки, пародирующие маршевую музыку, за ними выступали двое, несшие чудовищный меч военачальника. Затем следовал юноша, воздевающий к небесам увенчанный перьями берет командира, а по бокам его двое торжественно несли по одной перчатке военачальника, мимикой изображая ее неподъемную тяжесть. Затем двое юношей вели под руки самого избранника. Тот бросал на всех злобные взгляды, сквернословил, вырывался, скрежетал зубами, но юноши крепко его держали, и чем больше он буйствовал, тем крепче сжимали его сильные руки юношей, вынуждая делать еще более забавные гримасы. Рафаэль превосходно справился со своей задачей — держать командира в постоянном напряжении, так что именно ему обязан был незнакомец главными муками. Процессия медленно продвигалась вперед, но вдруг перед Рафаэлем вырос Альбрехт Дюрер. Нужно сказать, что Альбрехт Дюрер с женой и доктором Матиасом тоже хотел немного пройтись по Галлеровому лугу. Однако к нему, как всегда, тут же присоединилось столько высокопоставленных друзей, что сопровождающая его толпа или, вернее, свита вскоре образовала целую процессию. Но нынче к ней добавились и многие князья и аристократы, прибывшие в Нюрнберг на торжества и не преминувшие посетить Галлеров луг вместе со своими многочисленными разодетыми в пух и прах слугами. Пожалуй, именно Дюрер подвигнул их на это, ибо его окружили они, воздавая хвалу не только его искусству, но и восхитительному красноречию и гармоничному благозвучию всей его натуры. Лицо Дюрера было исполнено силы и возвышенного духа. Однако оно было столь четко вылеплено, что сводило на нет некое нивелирующее влияние образованности, делающее лицо красивым. Глубина души художника угадывалась в восторженном взгляде, который часто лучился из-под его густых, нахмуренных бровей, а его приветливость — в неописуемо обаятельной улыбке, игравшей на губах, когда он начинал говорить. Многие утверждали, что в его глазах читается некоторая болезненность, а не совсем естественный цвет лица свидетельствует о некоем тайном недуге. Такой цвет лица встречается на некоторых полотнах мастера, главным образом у монахов, и передан он с таким чувством, что становится ясно: Дюрер знал, что у него самого цвет лица не совсем обычный. Дюрер любил красиво одеваться, отдавая должное своему прекрасному телосложению — ведь отдельные части его тела зачастую служили ему самому моделью. Весь его облик сегодня, в это солнечное воскресенье, производил особенно приятное впечатление. На нем был обычный плащ из черного лионского шелка. Ворот и рукава из рытого бархата того же цвета украшены изящным узором. Камзол с большим вырезом на груди был сшит из цветной венецианской парчи. Широкие, ниспадающие пышными складками панталоны доходили ему лишь до колен. Этот праздничный костюм довершали, как и предписывал обычай, белые шелковые чулки, большие банты на туфлях и берет, прикрывавший лишь полголовы и украшенный маленьким волнистым пером и драгоценным камнем, пожалованным императором. Итак, Дюрер внезапно возник перед своим приемным сыном и строго сказал: — Рафаэль! Рафаэль! Что это за глупые выходки! Не изображай шута перед этими благородными господами. В этот миг взгляды Зольфатерры и Дюрера встретились — словно два меча скрестились, исторгая снопы искр. Зольфатерра промолвил странным тоном: — Этот роскошный шут покуда еще не грозит мне смертью! — и заковылял сквозь толпу. Дюреру явно пришлось перевести дух после перенесенного волнения. Потом он обратился к окружающим, с трудом произнеся дрожащими губами: — Давайте уйдем отсюда, судари мои! Да смирится любезный мой читатель с тем, что теперь я поведу его в дом благородного патриция Харсдорфера, а именно — в небольшую комнату с готическим эркером, в которой родители Матильды обычно встречаются, встав поутру и одевшись. На этот раз встреча Харсдорфера и его супруги не была светлой и радостной, как обычно. Бледность их лиц свидетельствовала скорее о глубокой тревоге, снедавшей их души. Они молча поздоровались друг с другом и опустились в тяжелые, обильно украшенные резьбой кресла, стоявшие у столика, покрытого роскошным зеленым ковром. Госпожа Эмерентия сложила руки на коленях и в глубокой печали уставилась взглядом в пол. Господин Харсдорфер, опершись рукой о столик, глядел сквозь стекла эркера в пустой простор неба. Так старики просидели какое-то время, пока господин Харсдорфер наконец не сказал тихим голосом: — Эмерентия, почему мы оба так грустны? — Ах, — ответствовала та, не в силах долее сдерживать слезы, покатившиеся по щекам, — ах, Мельхиор, я всю ночь слышала, как ты вздыхал и потихоньку молился, и я тоже вздыхала и молилась вместе с тобой. Бедная наша доченька Матильда. — Она поддалась, — сказал Харсдорфер тоном скорее горестным, чем строгим, — она поддалась сильной и гибельной страсти, которая жжет ее изнутри, словно смертельный яд. Пусть милость Господа нашего вразумит меня и вручит мне средство спасения бедной нашей девочки от погибели, неопасное для нее самой. Ведь ты знаешь, Эмерентия, я мог бы в любую минуту прибегнуть к силе, я мог бы удалить из города безрассудного юношу. Я мог бы… — Ради Бога, — перебила его супруга, — Мельхиор, ты не способен на что-либо подобное. Подумай о Дюрере, подумай о Матильде, ведь ты разобьешь ее сердце. И сам посуди, Мельхиор, разве нельзя понять бедное милое дитя? Когда по несчастному стечению обстоятельств юноша попал в наш дом, разве он не был воплощением любезности? Какая мягкость в манерах, какая деликатность в проявлении всех этих мелких знаков внимания, которые столь легко пленяют девичье сердце. Рафаэль во всех отношениях выдающаяся личность, и если по силе и красоте его можно сравнить с архангелом, то его утонченный ум и высокий изысканный дух имеют право жить в таком прекрасном теле. Однако правда и то, что бешеный, необузданный темперамент юноши толкает его на безумные, дерзкие шалости. Но слышал ли ты, отец, о каком-нибудь действительно дурном поступке, совершенном Рафаэлем? Возможно, Рафаэль все-таки хороший человек. — В самом деле, — возразил Харсдорфер с мягкой улыбкой, — в самом деле, ты защищаешь буйного Рафаэля с такой чисто женской ловкостью, что остается лишь своими руками бросить нашу Матильду в его объятия. — Ничего подобного, — воскликнула Эмерентия, — я с ужасом думаю о том, что нам, может быть, придется принести дочь в жертву этому распущенно юнцу. Нрав Рафаэля сродни прозрачному ручейку, который журчит меж прелестных лугов, лаская мимоходом любой попавшийся на его пути цветок. Но вот налетает гроза, и ручей вздымается волнами, превращаясь в бурную реку, которая безжалостно вырывает с корнем и тащит с собой все подряд, не щадя и любимые цветы свои. — Ай-яй-яй, — с легкой иронией в голосе промолвил господин Харсдорфер, — всю эту прелестную параболу, которая сделала бы честь любому мейстерзингеру, ты, вероятно, позаимствовала у доктора Матиаса Зальмазиуса. — О нет, — продолжала Эмерентия, — поверь, отец, даже простая матрона, будучи матерью, благодаря материнскому чувству может превзойти самое себя и стать совсем другим существом. Позволь мне с помощью другой параболы сказать тебе, что тихая кротость Матильды — всего лишь тонкая корка льда над подтачивающим ее пламенем, и эта корка может треснуть в любую минуту. Наибольшая опасность заключается в безграничной любви самой Матильды. Однако слабая надежда зародилась у меня вчера при этом неприятном происшествии на Галлеровом лугу. Матильде впервые представился случай своими глазами увидеть, насколько буйный и опасный у Рафаэля нрав. Да, ее девичья целомудренность была этим задета весьма болезненно. Один-единственный необдуманный, даже бессознательный поступок мужчины, задевающий женщину, — это темное пятно на солнечном небосклоне любви, которое редко исчезает без следа. Так скажи же, отец, что нам делать, как быть? — Серьезные отеческие предостережения, — ответил Харсдорфер, — покуда — единственная преграда, которую я могу противопоставить этому бурному потоку. А сколько времени пройдет, пока горячая страсть остынет хотя бы настолько, чтобы чувство хоть в чем-то уступило место разуму! Однако я, кажется, слышу, что по лестнице поднимается наша дорогая девочка и несет нам с тобой завтрак. Она сразу поймет по нашим огорченным лицам, в какую глубокую тревогу она ввергает нас. В эту минуту дверь и вправду отворилась, и в комнату вошла их дорогая доченька с серебряным подносом тонкой работы, на котором стояли два высоких бокала с благородным вином. На маленькой тарелочке лежало немного печенья, такого свежего и аппетитного, какое только в Нюрнберге пекут. Мертвенная бледность ее лица и заплаканные глаза убедительно свидетельствовали о жестокой борьбе в душе Матильды. Однако она прекрасно владела собой и лишь более тепло, чем обычно, поздоровалась с дорогими родителями, поцеловав обоим руки. Старик Харсдорфер, глядя на стоящую перед ним Матильду, в расцвете юной красоты, но с грустно склоненной головкой и повисшими вдоль тела руками, теребящими носовой платок, попросту растерялся, не зная, как начать разговор. — Ну вот, — промолвил он с горечью, — ну вот, теперь весь наш добрый, славный Нюрнберг знает, кого избрал своей возлюбленной неуемный безумец Рафаэль. Что ж, скоро подружкам невесты плести для нее венок? — Ах, отец, — возразила Матильда, — не терзай мое больное, кровоточащее сердце язвительными словами, впивающимися в него подобно острым шипам. Вчерашняя сцена возмутила меня до глубины души, задев мою девичью стыдливость. Мне теперь кажется, что я не смогу больше выйти из своей комнаты, пройти по улице, что мне придется затаиться в каком-то уголке, чтобы только не видеть издевательских усмешек на лицах женщин и девушек. Но почему все упреки адресуются ко мне, отец? Разве я виновата, что этот юноша обезумел? — Матильда, — продолжал Харсдорфер, — самый несдержанный, охваченный любовью юнец вряд ли рискнет, по крайней мере в таких обстоятельствах, какие сложились вчера на Галлеровом лугу, столь дерзко преградить путь девице, если он не обнаружил в ее поведении хоть какой-то намек, какую-то надежду на прощение. Матильда, ты и сама влюблена в этого безрассудного юношу и, видимо, уже давно легкомысленно открыла ему свое сердце. — О Боже! — рыдая, воскликнула Матильда, подняв к небу полные слез глаза и сразу став похожей на святую, с мольбой взывающую к небесам. — Бедное дитя, — едва слышно прошептала Эмерентия, отхлебнув глоток вина из бокала, в который капали ее слезы. Господин Харсдорфер, будучи волевым человеком, проявил выдержку и обратился к дочери ровным, спокойным тоном, в котором сквозь едва скрываемое огорчение прорывалась горячая любовь к милой дочери и нестерпимая боль, сжимавшая в эти минуты его сердце: — Дорогая моя, любимая доченька Матильда, ты сильно заблуждаешься, если полагаешь, что твоя столь внезапно вспыхнувшая любовь к неистовому Рафаэлю повергла меня в гнев. Рафаэль — одаренный юноша, чей художественный талант можно назвать выдающимся. Уже ныне его наброскам дивится любой и каждый, и предсказание Дюрера о том, что этот юноша, вне всякого сомнения, станет великим, а может быть, и величайшим художником своего времени, вероятно и даже наверняка сбудется. Дорогое дитя, ты меня знаешь и потому поймешь, что этот талант в моих глазах — наивысшее свидетельство благородства натуры, какое я только могу пожелать своему зятю. Таким образом, его принадлежность к простым обывателям ни в коем случае не могла бы быть препятствием для твоей любви. Однако речь идет о куда более важных вещах. Матильда, ты стоишь на краю пропасти, не подозревая об этом. Сам коварный соблазнитель человеческих душ вцепился в тебя когтями, задавшись целью тебя погубить. Матильда, соберись с духом и выслушай родительские предостережения, — они вернут тебя на праведный путь. Поскольку ты доныне виделась с Рафаэлем лишь издали — а может, и с более близкого расстояния… Последние слова господин Харсдорфер произнес с нажимом, при этом не спуская с Матильды пронзительного взгляда, так что она залилась краской до корней волос, опустив глаза и нервно теребя в руках носовой платочек. — Итак, — немного помолчав, продолжал Харсдорфер более строгим и сухим тоном, — итак, и с более близкого расстояния ты не имела возможности узреть те опасные бездны его натуры, которые обрекут на верную гибель любую женщину, доверившуюся ему, а в конце концов — и его самого. Его страстность выходит далеко за границы разумного, его вспыльчивость способна толкнуть его на любое преступление. Лишь вчера — разве не был он готов злодейски убить своего приятеля, и разве это его заслуга в том, что это убийство не произошло? — Но ведь этот подлец прилюдно обозвал Рафаэля ублюдком, — едва слышно ввернула Матильда. — Однако, — продолжал Харсдорфер, делая вид, будто не слышал слов Матильды, — однако его опасная сущность проявилась и в отношении тебя самой. Ведь ты прекрасно видишь, какой опасности себя подвергаешь по собственному легкомыслию. Легенды рассказывают о чудищах с блестящим оперением и чарующим голосом сирен, которые околдовывают человека до такой степени, что он как бы по своей воле падает в их объятия и им остается лишь проглотить его без всякого с его стороны сопротивления. Так дело обстоит и с Рафаэлем. Однако, дорогое дитя мое, первый большой шаг им уже сделан. Рафаэль вел себя по отношению к тебе недостойно, в этом и состоит первое и более чем достаточное основание для того, чтобы ты поборола свою страсть. Ты — добродетельная и благонравная девочка, так что с легкостью преодолеешь свое чувство. Да, дорогое дитя мое, ты имеешь полное право, более того — ты просто не можешь простить неистовому юнцу его поступок. — О Боже! — воскликнула Матильда. — Да ведь я ему давно все простила. Господин Харсдорфер до такой степени испугался этой неожиданной для него вспышки дочери, что поставил на стол бокал с вином, который уже успел поднести ко рту. Но госпожа Эмерентия глядела на него с таким выражением, которое яснее ясного говорило: «Разве ты мог ожидать чего-то другого?» Не дожидаясь родительских возражений, Матильда заговорила со все возрастающим жаром: — О Боже, дорогие мои родители, ангелы на небе не осудят Рафаэля за его поступок. Ибо, как сквозь черную завесу, сияет его благородная чистейшая душа, словно яркая звезда на небосклоне. Когда заносчивый Хольцшуер смертельно оскорбил его — а вы, дорогие мои родители, должны знать, что человек, во всем завидующий моему Рафаэлю, бросает ему упрек в незаконном рождении лишь на том основании, что его родители соединены брачными узами именно католической церковью. Правда, когда Рафаэль его повалил и выхватил этот ужасный нож, о-о! Этот страшный, страшный нож! Сколько раз я его… Матильда запнулась и обеими руками прижала к лицу платок, задыхаясь от долго сдерживаемых рыданий. Отец и мать Матильды молча смотрели на дочь, ожидая, что за слезами последует приступ горчайшего раскаяния и самоуничижения. И господин Харсдорфер решил, что ему надлежит как-то облегчить дочери этот приступ раскаяния спокойными, рассудительными словами. — Если ты не станешь с ним видеться, — промолвил он, — но будешь все время помнить о его совершенно безобразном поведении на Галлеровом лугу, то мало-помалу ты к нему охладеешь и любовь твоя погаснет. — О Боже! — не сказала, а прямо-таки вскричала Матильда. — Что вы такое говорите, отец, что вы говорите, — я перестану его любить, его, кем жива моя душа, кто для меня все, вся моя жизнь?! Каждая капля крови моего сердца струится в его груди. Он — животворная искра, зажигающая огонь в моей душе. Без него все вокруг для меня мертво и постыло. С ним — небесное блаженство и радость. Так что и я живу в груди Рафаэля. Ах! Быть любимой столь страстно! Столь страстно! Когда он увидел меня на Галлеровом лугу, в нем мгновенно вспыхнуло пламя любви, и из его усг потекла песнь, полная неземного восторга. О, что это была за песнь! Старейшие мастера кивали ему в знак одобрения, у всех поголовно грудь распирал восторг при пении моего Рафаэля, а когда он состязался с другими за певческий приз — о Боже! Его песнь огнем растекалась по моим жилам, у юношей взволнованно билось сердце, а уж девушки — те тщились скрыть, как завидуют они моей любви: их губы кривились в презрительной ухмылке, а в глазах стояли слезы одиночества и тоски! И, проклиная моего Рафаэля, каждая из них чувствовала: какое блаженство быть на моем месте! Оставить его, перестать любить моего Рафаэля, — нет, никогда! До последнего вздоха он будет мой! Он всегда будет мой! Навсегда мой! Навсегда! — Итак, я вижу, — сказал старик Харсдорфер, в сердцах вскочив с кресла, — итак, я вижу, что дух зла, вселившийся в его душу и толкающий неистового юношу к гибельным поступкам, уже овладел и твоей душой. Испорченная девчонка, разве когда-нибудь порочное сладострастие заставляло бурлить кровь в жилах твоей матери, которая и в том возрасте, когда любовное пламя горит особенно жарко, была воплощением приличий и девичьей скромности?! С ее уст разве срывались когда-либо такие слова, какие вылетают из твоего рта? Что ж, уходи от нас, отвергнутая дочь, у тебя больше нет отца, уходи, беги с ним, ибо такой адский замысел наверняка уже давно созрел в голове злодея, который тебя преследует. Кончай жизнь нищей и опозоренной в глазах всех. — Нет! — воскликнула Эмерентия, заливаясь слезами. — Нет, отец, этого не сможет и не станет делать наша благонравная девочка! Она сейчас на время как бы ослепла. Нет, не то, она, конечно, всем сердцем любит своего Рафаэля, но разве из-за этого сможет покинуть отца с матерью? — Никогда в жизни, лучше умереть! — простонала Матильда. Господин Харсдорфер в эту минуту осознал, что был чересчур жесток с дочерью, и трогательный вид двух совершенно убитых горем женщин сделал эту мысль более весомой. Он осторожно поднял с полу Матильду, рухнувшую перед ним на колени, нежно пригладил локоны, упавшие на ее лилейный лобик, и сказал ласково, почти просительно: — Крепись, дорогая моя девочка, может, то было какое-то мгновенное наваждение, заставившее тебя позабыть о самой себе. Матильда, вмиг взявшая себя в руки — ни слезинки в глазах — уставилась на отца странным взглядом и спросила сдавленным голосом: — Отец, может, вы утаили от меня какой-то подлый поступок, совершенный моим Рафаэлем? Так откройте мне теперь эту тайну. Ибо, клянусь Господом, до сих пор вы не смогли сказать ничего, что представило бы Рафаэля низким человеком, недостойным моей любви. Харсдорфера явно смутили эти слова. — Ну, так и быть, — выдавил он наконец, — сходи, дитя мое, принеси сюда низенькую скамеечку и сядь между нами. Снисходительному читателю, имеющему склонность к благородному искусству живописи и умеющему извлечь из слов текста вполне зримые персонажи, здесь представляется возможность вообразить себе небольшой, но очень уютный кабинет. Ибо иначе, как уютной, эту картину, пожалуй, не назовешь: писаная красавица с точеной фигурой — Матильда в прелестнейшем утреннем платье — сидит меж отцом и матерью, внимательно слушая то, что они ей говорят. Нельзя забыть и такие удачные детали декорации, как мягкие кресла, скамеечка и стол с весьма аппетитным завтраком. — Дорогая моя, любимая девочка, — начал Харсдорфер, — чтобы тебе убедительно показать, что мое предубеждение против Рафаэля основано на выводе, безошибочность которого давным-давно доказана мировым опытом, я вынужден больше рассказать тебе о несчастном отце Рафаэля, отвергнутом всеми Дитрихе Ирмсхефере. Отец Ирмсхефера был золотых дел мастером, как и отец Дюрера, и они так дружили, что водой не разольешь. Сыновьям надлежало обучаться делу отцов. Однако вскоре в обоих мальчиках проснулась тяга к живописи, и уже в ту пору у Ирмсхефера проявился буйный и строптивый нрав: в отличие от Дюрера он не отдавал своей склонности часы досуга, прилежно и с любовью трудясь, а просто в один прекрасный день отшвырнул в сторону весь инструмент, помчался к отцу и заявил, что тотчас же уйдет из родительского дома куда глаза глядят, если отец не определит его немедля в обучение к живописцу. Было решено отправить обоих мальчиков в Кольмар к известному художнику Мартину Шёну. Но тот к этому времени умер, и мальчики попали в обучение к Вольгемуту. Здесь-то у обоих вскоре открылась необычайно богатая палитра выдающихся талантов. Работы юношей вызвали изумление мастера. Однако полная противоположность их характеров уже в ту пору проявилась со всей определенностью, и старый благочестивый Вольгемут увидел, к своему глубокому огорчению, что Альбрехт впитывает дух искусства с той благочестивой почтительностью, какая живет в душах старых немецких мастеров, в то время как Дитрих, наоборот, влекомый странной тягой к земному, желал видеть в живописи лишь совершенное и правдивейшее подражание чувственно воспринимаемым явлениям. Так, тайком отбираемые им для изображения предметы уже вызывали у мастера неприятие, поскольку были заимствованы из языческих сказаний и несли на себе отпечаток мирских радостей, не имеющих ничего общего с высшей радостью. Кроме того, мастера осуждали Дитриха и за рисунок. Благочестивый дух Альбрехта Дюрера был неизменно обращен к религиозным темам, и его высокий, все преодолевающий дух — талант, равный коему в ту пору вряд ли можно было сыскать на земле, — проявлялся в истинной выразительности, в колорите, в естественной композиции, которые привлекали всех и вся и придавали его полотнам ту необычайную притягательность, что глубоко затрагивает души зрителей. Истинная выразительность превратила и портреты бургомистров или других особ, которых он изображал, в шедевры живописи, вызывавшие всеобщее восхищение. Если Альбрехта Дюрера все восхваляли и превозносили, то дела его приятеля Дитриха, наоборот, шли все хуже и хуже, и под конец его не хвалили даже за то, что действительно было достойно похвалы, сваливая все в одну кучу и называя его полотна «мазней». Тут закипевшая в груди юноши злоба, что тлела в его сердце еще в детстве, превратилась в жгучую ненависть, каждый день, каждый час порождавшую во множестве самые злобные козни, направленные против Дюрера и частенько ранившие его в самое сердце и причинявшие нестерпимую боль. Позволь, дитя мое, не описывать тебе эти козни. Картина того, как злобные завистники начинают ставить палки в колеса великому и добродетельному человеку, лишь омрачит твою чистую душу, а я не хочу этого. Дюрер боролся с ненавистью своего соученика так, как подсказывало ему его доброе сердце, то есть любовью и обходительностью, и казалось, что ему и впрямь удалось в чем-то победить закосневшую во грехе душу приятеля. Однако все изменилось, все добрые помыслы развеялись как дым, стоило в Нюрнберге появиться итальянскому художнику по имени Зольфатерра, привезшему с собой солидную коллекцию картин итальянских мастеров. С этого момента в Дитриха словно бес вселился. Кроме итальянского искусства, он ничего не видел и не слышал, пышные итальянские картины полностью завладели его воображением. Но случилось и нечто куда более страшное. Зольфатерра был человеком падшим, подверженным всем порокам и преступным наклонностям, и в его обществе несчастный Дитрих отдался пороку со всей страстью, какая кипела в его бурлящей крови. Причем Зольфатерра разделял ненависть Дитриха к Дюреру уже потому, что грешную душу всегда бесит праведник, создающий произведения, идущие от души и западающие в душу. Говорят, что Зольфатерра даже покушался на жизнь юного Альбрехта. А теперь, Матильда, душевно любимая моя доченька, выслушай, о чем предостерегает тебя и твоих родителей глас судьбы, ибо было бы непростительным легкомыслием к нему не прислушаться. Рафаэль — точная копия своего отца. Как и он, тот был наделен всеми духовными и физическими достоинствами прекраснейшего юноши. Как и тот, он подвергает дьявольским соблазнам юных девушек, — как ты воспылала любовью к Рафаэлю, точно так же полюбила его порочного отца красавица Роза, единственная и добродетельная дочь благородного патриция Имхофа. Он соблазнил ее и позорно скрылся с нею в тот момент, когда магистрат решил арестовать его вкупе с этим молодчиком Зольфатеррой за его подлости и по подозрению в убийстве. Через довольно долгое время один нюрнбергский купец, будучи в Неаполе, случайно увидел нищенку, распростертую на мраморных ступенях храма Святого Януария, которую пяти или шестилетний мальчик с трудом кормил с ложечки монастырской похлебкой. Нищенка эта производила впечатление женщины, опустившейся на самое дно жизни, изведавшей много горя и бед, смерть уже обескровила ее губы. К удивлению купца, мальчик говорил по-немецки, таким образом купец и узнал вкратце историю их страданий… Отец мальчика, художник, бросил на чужбине беспомощную женщину с ребенком. Женщину уже не удалось спасти: она умерла через несколько минут, и монастырские служки унесли ее тело. Мальчика же купец взял с собой в Нюрнберг. Художника, бросившего на произвол судьбы жену и сына, звали Дитрих Ирмсхефер, нищенку — Роза. С диким воплем Матильда вскочила со скамеечки. В этот момент дверь отворилась, и в комнату вошел доктор Матиас Зальмазиус. Разговор потек по другому руслу, а о чем шла речь, снисходительный читатель узнает из дальнейшего повествования. ГЛАВА ТРЕТЬЯ А в это время в трактире «Белый ягненок» дым стоял коромыслом. И если людей низших сословий в Фюрт согнала начавшаяся ярмарка, то высшие слои общества, наоборот, привлекло давно ожидавшееся чествование великого Дюрера. Установилась ясная, солнечная погода, и чистое небо, с которого шаловливый утренний ветерок стирал каждое облачко, словно слезу, голубым куполом накрыло залитую ярким светом местность. Приятная погода не преминула оказать воздействие на настроение людей — всем вдруг захотелось вволю повеселиться. Вот почему трактир почтенного господина Томаса с раннего утра был полон гостей, с радостью набрасывавшихся на любое вино, какое им подавали, — плохое или хорошее, — и при этом все шумели и веселились. У Томаса никогда еще не бывало такого скопления гостей. И он, бия себя в грудь, воскликнул: — О всемогущий Альбрехт Дюрер! Это тебе я обязан всем этим. Ты лучше святого Себальда, который умеет лишь склеивать разбитые бутылки. Когда никто не видел, он еще и пританцовывал на одной ноге и выкрикивал: — О Нюрнберг, славный мой город! При этом успевал энергичнее, чем обычно, подгонять ремешком нового официанта, который никак не мог решить, с какой ноги, с левой или правой, надо начать двигаться, и раздумывал до тех пор, пока не делал над собой усилия, в результате которого самым жалким образом растягивался на полу, разбивая больше бутылок, чем можно было ожидать. — Нет уж! — во все горло вопил в зале упитанный молодой парень, пышущий здоровьем и радостью жизни (он обычно развозил и предлагал на продажу красивую галантерею), — нет уж, я лучше потеряю два, а то и целых три серебряных талера, а все же не поеду в Фюрт и останусь здесь, чтобы только увидеть своими глазами то чудо, какое вновь сотворил старина Дюрер, а вернувшись домой, расскажу женушке, какое наслаждение и душевную радость доставляет все, что выходит из мастерской этого трудяги. А то, может, даже возьму кусочек мела и нарисую на большом черном листе копию работы этого мастера, насколько это удастся моим грубым пальцам, чтобы женушка могла по возможности наглядно все это себе представить и вдосталь этому порадоваться. — Вот и зря, — начал его дочерна загорелый приятель, — в наше скудное время, парень, лучше не бросаться доходом в два-три талера, а ведь упустишь их, ежели сегодня же не отправишься в Фюрт, наплевав на этот праздник в честь Дюрера. Возьми пример с меня: вот допью этот бокал — благослови его святой Себальд — и тут же в путь. Ужели ты думаешь, дуралей, что для тебя и вообще для людей нашего сословия откроют императорский зал со всеми его сокровищами, тем более если там выставлена картина Дюрера? Дюрер стал у нас знатной персоной и изображает одних только высокородных князей да вельмож, а на нашего брата уже и внимания-то не обращает. И ежели бы мы не видели его прекрасных картин в церквах, мы бы вообще ничего о нем не знали. — Ай-яй-яй, — вступил в их разговор подошедший к ним горожанин, — ай-яй-яй, дорогие мои, как вы можете такое говорить, как вы можете иметь такое плохое мнение о нас, жителях Нюрнберга, будто мы выродились и не желаем блюсти верность народным обычаям. Как только знатные господа выйдут из императорского зала и коридоры немного проветрятся, двери откроют для всех и каждого, и самый ничтожный человек из народа сможет полюбоваться чудесным зрелищем, которое откроется его взгляду. А что до нашего Дюрера, то он — человек из народа, в котором рожден, оплот и надежда славного города Нюрнберга, опора бедняков, поддержка для гонимых, утешение и деятельная помощь каждому, кто в нем нуждается, — куда охотнее общается со скромными горожанами, в чьей среде царит добросердечие и свободный, ничем не скованный дух, вместо того чтобы выслушивать лживую лесть и видеть бесконечное холопство, каким частенько отравлены знатные господа. Он нежно холит и лелеет каждый росток таланта, где бы он его ни нашел. При этих словах горожанин бросил на молодого торговца лукавый взгляд, как бы возвращая его к обещанному рисунку мелом. Но тот потупился и прошептал: — О Боже! Неужто он на что-то намекает? — Тихо! — прорычал громовый голос с другой стороны стола, принадлежавший не кому иному, как неистовому токарному мастеру Францу Вепперингу, успевшему уже порядком набраться. — Тихо! Даже если мне придется в одиночку защищать против всех вас прекрасного парня, моего любимца, цвет души моей, я готов на это и призываю в первую голову молодых, честных и храбрых решить, прав был Рафаэль или нет, когда он повалил на землю заносчивого Мельхиора Хольцшуера, обозвавшего его ублюдком. — Кто заденет мою честь, — подал свой голос молодой и могучий каменотес, сверкнув глазами, — кто заденет мою честь, тот посягнет на мою жизнь, ибо без чести для меня нет жизни, так что жизнь за жизнь. — Прав, прав, Фридрих трижды прав, — загалдели молодые парни, едва он умолк, и тут же, сдвинув бокалы, воскликнули хором: — Да здравствует славный Рафаэль, приемный сын великого Дюрера, ибо весь он плоть от плоти его! — Не пренебрегайте и мнением старшего поколения, — высказался пожилой мастер, о ремесле которого свидетельствовали его руки, выпачканные в синей краске, — в этом случае стоило бы прибегнуть к совету разумного, умудренного опытом жизни человека, который бы решил этот вопрос на пользу и благо молодежи. Парни весело рассмеялись, схватили за ноги Томаса, который как раз пытался пробраться мимо них с двумя тяжелыми чашами вина, и, невзирая на его протесты, поставили на стол с явным намерением немедля выслушать его суждение, поскольку тот обладал для этого всеми данными. Томас уступил суровой необходимости и постарался выполнить то, к чему его принудили силой, как можно деликатнее и с соблюдением приличий. Несколько секунд он молча сидел на корточках и созерцал связку ключей, потом отцепил и бросил на стол все ключи один за другим, затем, забыв, что находится на столе, попытался выпрямиться, судорожно хватая воздух руками в поисках опоры, чем только увеличил и без того царивший на столе беспорядок. Наконец он откашлялся, несколько раз отер сдернутым с головы колпаком потный лоб и торжественно повел такую речь: — Дорогие гости! Речь идет об убийстве или, вернее, о том, допустимо ли вообще убийство. Об этом написано в заповедях Моисея, не говоря уже о законах халдеев, сирийцев, индусов, жителей Месопотамии, Египта и Персии… — Стоп, стоп, — вскричал каменотес, — катитесь ко всем чертям, хозяин, нам плевать, что вы там вычитали у этих халтуров, засеров и персонов, или как они там зовутся, эти народы, и мы знать не желаем, оправдали бы они нашего Рафаэля или нет. Вы должны не сходя с места сказать нам свое решение. — Тогда разрешите мне от Моисея сразу перейти к нашему императору Карлу Четвертому и его Aurea bulla, Золотой булле 1347 года. В разделе «Бунт и убийство» там ясно и четко сказано: «Ежели кто-нибудь…» В этот момент хозяин огляделся и увидел на лицах парней темные тучи, предвещавшие, что за отрицательным решением неминуемо последует губительная буря. Поэтому хитрый Томас постарался свернуть свою речь и сказал: — Досточтимые мастера, дорогие гости, верные друзья моих счастливых дней, на самом-то деле я не знаю дословно, что говорится об этом в Золотой булле, но в полном согласии с ее смыслом и духом я прихожу к выводу, что Рафаэль имел все основания покушаться на жизнь Мельхиора, поскольку тот первым совершил то же самое. Молодежь громкими ликующими криками выразила одобрение Томасу, но старшее поколение столь же решительно возражало, с полным основанием называя все происшедшее подлым нападением вооруженного на безоружного с целью лишить его жизни и так далее. Томас, желая утихомирить стариков, воскликнул во весь голос: — Если даже и случилась жаркая схватка, то все законы, постановления и привилегии допускают очень важное смягчающее обстоятельство: а именно любовь. И коль скоро пламенный юноша Рафаэль — правда, в неподобающем месте — раскрыл перед вами всю сокровищницу своего таланта и показал высочайшее искусство в пении и музицировании, то всем вам следует возблагодарить его, возблагодарить за возвышение вашего духа, которого вы сподобились в тот час. Трактирщик и на этот раз удостоился бурного одобрения. Воспользовавшись моментом, он ловко вспрыгнул на широкую спину своего винодела и, сидя верхом на нем, тотчас исчез из зала. Новый неожиданный визитер в тот же миг приковал внимание гостей. Двери трактира распахнулись, и в зал весьма торжественно явился низкорослый человечек — росту меньше пяти футов. Голову, увенчанную огромной шляпой с широкими полями и длинным-предлинным пером, коротышка гордо откинул назад, а глаза прищурил, словно гусь, решившийся взглянуть на молнию. Строгий черный костюм его можно было бы назвать даже излишне официальным, ежели бы в черных чулках не мелькало чересчур много белых ниток. За коротышкой в зал вошли двое до зубов вооруженных молодцов из муниципальной милиции, и тут гости заметили, что у дверей трактира выставлены многочисленные постовые, а на улице перед окнами прохаживаются усиленные патрули. Горожане впали в тревогу и беспокойство, гадая, что могло бы угрожать их славному городу, и приступили было с вопросами к писарю городской управы Элиасу Веркельмацу, тому коротышке, что привел с собой стражников. Однако Веркельмац, не удостоив никого ни словом, ни взглядом, вышел вместе солдатами в те же двери, в которые только что вошел. Это происшествие — осада трактира, а также приблизившийся обеденный час — побудило большинство гостей разойтись по домам, так что в зале осталась лишь небольшая компания, которую представляли — за исключением доктора Зальмазиуса — те же лица, с которыми доброжелательный читатель познакомился еще в первой главе. — Неужели высокомудрая городская управа именно теперь, перед началом торжеств в честь Дюрера, стала выискивать подозрительных лиц? — Ничего подобного, ничего подобного, — деловито ввернул трактирщик. Томас потирал руки, вертелся во все стороны и вообще вел себя, как человек, которому не терпится высказаться. — Ха-ха-ха! — разразился смехом Вепперинг. — Глядите-ка, нашему Томасу ужасно хочется напоить нас своим пойлом. А мы не поддадимся, ежели он не угостит нас бутылочкой доброго вина. — Ах ты, проклятый пьянчужка, — сквозь зубы пробормотал Томас. Но потом уже громче и мягче добавил: — Будь по-вашему, почтенный токарь, будь по-вашему. Вскоре заветная бутылка уже стояла на столе. Тут трактирщик вытер передником пот со лба, надул щеки и дал знак остальным последовать его примеру и поплотнее сдвинуть головы в кружок. — Этот молчаливый коротышка, писарь городской управы, — чудаковатый малый, — начал трактирщик. — Почему бы ему не сказать сразу, что сбежавший висельник Ирмсхефер несколько дней скрытно находился в нашем городе и что высокомудрая управа хочет его арестовать, но никак не может найти? — Что? Это отвратительное чудовище опять здесь? — вступил в разговор Эркснер. — Неужели у злодея хватило наглости удрать от виселицы именно под праздник нашего великого Дюрера? Не могу в это поверить. — Я вообще не знаю, — взял слово Бергштайнер, — почему так долго церемонятся с этим прожженным подлецом Ирмсхефером. Почему не бросают его сразу в костер, как поступили в 1472 году с Гансом Шиттерзаменом, который до смерти надоел нюрнбержцам своими коварными проделками. Но уж теперь этот Ирмсхефер вряд ли увернется от виселицы, повесят молодца как пить дать. — Ежели удастся его схватить, — перебил Бергштайнера трактирщик, изобразив на лице такую высочайшую степень хитрости, по сравнению с которой морда известного опытнейшего лиса показалась бы лишь слабым отражением. — Друзья мои, — торжественно продолжил он свою речь, — этот Ирмсхефер — своего рода дьявол. Знаете ли вы, что у него есть еще одно имя — Зольфатерра? Знаете ли вы, что некий Зольфатерра был ризничим в церкви Святого Себальда, когда император Карл Четвертый крестил под золотым тронным балдахином своего сына Венцеля, прожившего целых пять с половиной недель некрещеным, словно дитя язычников? Знаете ли, что… В этот момент зазвонили колокола на церкви Святого Себальда, — знак того, что высокородные господа и князья направились в императорский зал. Все встали и двинулись к выходу, а Томас кричал им вслед, вне себя от злости из-за того, что ему не дали выложить все, что он знал: — Тупой народ! Бегут очертя голову и знать того не желают, что этому малютке, императорскому отпрыску, взбрело в голову использовать прекрасную серебряную купель не для той надобности, для которой купель предназначена, а для совсем другой. После чего малютка занялся пламенем и сгорел, словно какой-нибудь проходимец. Но что ризничий Зольфатерра туда насыпал красного перца… Голос трактирщика потонул в шуме, поднятом уходящими. В те же минуты тот, хвалу и славу которому источали все уста, лежал в полном одиночестве на узкой кушетке в небольшой комнатке в задней части ратуши, где он распорядился развесить несколько своих работ кабинетного формата, и предавался серьезному и глубокому раздумью. Господин Матиас вошел к нему со словами: — Альбрехт! Создается впечатление, что твоя душа борется с невыносимой болью, охватившей тебя словно кольцами чудовищного дракона, вырваться из которых ты тщетно пытаешься. Альбрехт немного приподнялся на кушетке, и тут Матиас заметил сначала мертвенную бледность его лица, а потом и особо тревожные изменения его черт — такой характер изменений в чертах лица Гиппократ назвал непреложным признаком болезни, охватывающей целиком весь организм и коренящейся преимущественно в нервных узлах. — Бога ради! — воскликнул Матиас, молитвенно складывая ладони. — Бога ради, мой уважаемый друг, что с тобой стряслось? Заметь, однако, что наша чистая дружба заполняет до краев наши души: нынче с раннего утра мне не давала покоя мысль, что ты пришел сюда и здесь заболел. Я поспешил к тебе. — Ах! — перебил его Дюрер. — Это моя тоска притянула тебя сюда. Друг мой, позволь мне излить перед тобой свою душу, — да ведь благодаря твоей преданности она уже давно стала и твоей. От слабости Альбрехт Дюрер вновь опустился на кушетку и заговорил едва слышным, болезненным голосом: — Не знаю, почему меня вот уже несколько дней пугает странная грусть и скованность духа, часто причиняющие мне настоящие муки. Работа у меня из рук валится, и я не могу избавиться от каких-то чуждых мне смутных картин, врывающихся в мастерскую моих мыслей, словно враждебные духи. А ведь я молю Вечную Власть Неба спасти меня от этих козней дьявола. — Он здесь, — промолвил Матиас, подчеркивая голосом каждое слово. — Знаю, — почти шепотом согласился Дюрер. — Не бойся, — продолжал Матиас. — Зло бессильно против тебя, со всех сторон защищенного могущественным покровительством. Несколько минут оба молчали, потом заговорил Альбрехт: — Когда я проснулся нынче утром, в комнату уже проникли первые лучи восходящего солнца. Я протер глаза, открыл окна, и дух мой возрадовался, вознося молитву к Верховной Власти Неба. Я молился все более жарко, но утешение так и не снизошло на мою израненную душу. Казалось, я вижу, как Пресвятая Дева отворачивается от меня и взгляд ее серьезен, чтобы не сказать — сердит. Разбудив жену, я сказал ей, что душа моя терзаема глубокой печалью. Когда придет время, пусть мне принесут сюда парадное платье, дабы я мог здесь одеться и появиться на людях. Матиас! Когда служитель ратуши распахнул большие двери императорского зала и я увидел свое большое полотно, занимающее всю торцовую стену и словно окутанное утренними облаками, из которых на него падал неяркий скользящий свет, когда я увидел также еще и часть дощатого помоста, горшочки с краской, свой передник и шапочку, оставшиеся от последнего этапа работы, потому что я ретушировал уже готовую картину на месте, на меня навалилась та самая тоска, только еще болезненнее и ощутимее. Более того, грудь начал сжимать какой-то страх. И то, к чему я стремился, — подвергнуть мою картину строжайшей критике — пришлось отменить. В какой-то момент — Матиас, не пугайся — моя собственная работа вдруг внушила мне злость всеразрушающей силы, а ведь я от слабости и головокружения не мог бы даже подняться на помост. С закрытыми глазами, шатаясь, я потащился по длинным коридорам, а добравшись наконец до этой комнаты, без сил рухнул на кушетку. В полусне я вспоминал всю свою жизнь, как я, повинуясь внутреннему голосу, обратился к священному искусству живописи. Дорогой мой друг Матиас, мне нет нужды вновь излагать тебе историю моего детства: ты ее и так знаешь. Но вот что я считаю нужным сказать: не только строение человека и его лицо притягивали меня с особенной силой; при чтении Священной истории в душе моей возникали также образы ее героев, некоторые из них были так прекрасны и величественны, что не могли быть жителями земли, к которым я испытывал такое невыразимо сильное чувство, что они заполнили всю мою душу. Но эту любовь я не мог выразить в живой жизни иначе, кроме как изобразить на полотне, достав ее из глубин собственного сердца. Вот тебе, друг мой Матиас, вкратце вся тенденция моего искусства.
Купить и скачать
в официальном магазине Литрес

Без серии

Дары волхвов. Истории накануне чуда (сборник)
Немецкие сказки
«Щелкунчик». Сказки
Щелкунчик и мышиный король. Принцесса Брамбилла (сборник)
Datura Fastuosa
Враг
Выздоровление

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: