Шрифт:
Сказав негромко хриплое "Эссаловмалейким", странник переступил порог и, подобрав свою висевшую на длинной веревке торбу и посох рядом положив, сел к очагу, хотя никто ему этого еще не предлагал. Это был худой, с темным высохшим лицом и редкой бородой человек в старом, всеми на свете непогодами истрепанном полосатом халате, в низко надвинутом бараньем колпаке, из-под которого проблескивал порой острый и суровый, даже угрюмый взгляд. Неизвестно, сколько было ему лет, какого рода-племени он и какой судьбы. Несколько раз видел его Годжук Мерген во всяких местах, но всегда вдалеке от жилья, темной тенью сквозящего в песках, бредущего по каменистым россыпям предгорий, угрюмо и безмолвно уступающего всем караванную тропу… Нелюбимый и суровый, заходил он, говорят, только в самые бедные жилища, где его встречали всегда с почетом, ночевал, но никто не мог сказать, в какой предрассветный час уходил он, не прощаясь, дальше — неуследимая тень, темный дух пустыни… И вот сюда пришел он; и Годжук Мерген первым встал и поприветствовал его почтительно. Не поднимаясь с места, подал руку свою гедай, и мукамчи показалось, что не живую теплую человеческую ладонь, а засохший скрюченный корень пожал он, так была обезображена эта рука.
— Что за мукам ты пел? — вместо приветствия глухо сказал гедай, и пронзительно-пытливый взгляд его вперился в добрые, немного растерянные глаза дутарщика. — Впервые слышу его… откуда привез, где перенял?
— Что мне ответить тебе, почтенный… — Годжук был в большом затруднении; он и не уверился еще, что мукам и в самом деле удался ему, и в то же время, увидев уже слезы женщин, не хотел бахвалиться под этим испытующим, насквозь его видящим взглядом. — Тебя, яшули, побаиваются и малые, и взрослые, тебя обегает зверь в пустыне…
— Не тяни. И не размножай ненужных слухов.
— Этот благой мукам сочинил он сам… — Негромкий, но твердый голос Гюльджемал заставил всех обернуться к ней. — Ему суждено многое, да простит мне аллах жалкое предсказанье мое. Но люди… ох, вряд ли поймут люди!..
— Ты?.. — Суровый гедай с едва заметным удивлением глядел на смущенного вконец мукамчи, не знающего, куда деть руки свои. — Сам?!. Что ж, в степи станет одной надеждой больше… А ты, сестра, смела. Не место тебе у семейного очага. Не для доенья верблюдиц и замешиванья теста твоя смелость. Горечь твоя горше кизячной гари. Но сначала вырасти своего мальца…
Гюльджемал безмолвно склонила голову, и не понять было, то ли согласилась она и благодарила нищего, то ли подавлена была его суровым, ничего хорошего не обещающим пророчеством…
А гедай все смотрел неотрывно на Годжука Мергена, словно делил его, раскладывал для себя на виду: вот это хорошее в нем, стоящее, пригодно тоже и другое, а вот третье… И взгляд его пригасал, терял остроту свою и будто теплел, свое дело сделав. И, наконец, сказал он:
— Я знаком был с дутаром. Я знаю или слышал все песни туркмен. Всю их тоску. Всю радость, когда есть чему радоваться. Всю тщету души человеческой — вот эта рука не даст мне солгать, потому что она уже налгалась и получила свое. Это новый мукам, брат. А ты новый мукамчи. И твой дутар нов, но не потому, что недавно сделан; сделал же его, вижу, сам Сеит-усса. Но будь самим собой, брат. Всегда. Это самое ценное, ценнее дутара твоего и мукама. И слова мои за похвалу не принимай. Принимай лишь за правду и никогда не забывай, что у правды всегда две стороны. Одна сторона лишь у истины, но сколько я ни бил ног по тропам, по человеческим порогам, ни одного человека, знающего истину, не встречал и, знаю, не встречу никогда… мал для нее человек и слишком широка поднебесная степь, чтобы отыскать ее. Но, может, когда-нибудь ты и увидишь истину мою: кости мои голые со следами шакальих зубов, — неподалеку от вечной моей тропы…
— Истина человека, о яшули, весит больше, чем обглоданные кости его…
— Знаю. Но мне горько. И горечь моя не от несовершенств мира и человека в нем — что толку разваливать мазары, надеясь тем укротить или прогнать смерть? Что толку каяться в своих грехах, половина которых не твоя, а другая половина сотворена тобой же с рвением, какого для доброго дела в себе не сыщешь?.. Мне горька мысль, что я, все имея, все растерял — сам, без помощи своих несовершенств… Это не покаянье — это лишь горечь. Это аллахова слеза, невидимая во мне, полынная соль ее.
— Позволь мне возразить, добрый человек… — Годжук Мерген уже не мог скрывать сострадания своего к нему, сгорбившемуся у очага, тускло глядевшему в его золу. — Нет, это покаяние, яшули. Только неполное оно, несовершенное… да, недовершенное, и потому, так тяжело оно…
— Я не добрый. Но ты поэт, и потому ты прав. Как права на белом свете только искренность… — Гедай выпрямился, глянул по-прежнему остро. — Лучше вели меня накормить, я голоден. В этой кибитке хорошие женщины. И жаль, что эта смелая женщина не твоя вторая жена…
Гюльджемал мгновенно покраснела, вспыхнула всем лицом до слез в глазах, едва успев прикрыть лицо яшмаком.
— Но почему?!. — уже весело и облегченно изумился Годжук, дивясь, куда делась смелость этой женщины, И открыто глянул на Айпарчу, уже насторожившуюся, ободряюще улыбнулся ей. — Почему?
— Не знаю. Но, клянусь теми самыми шакалами, жаль… В мире невидимых тайн гораздо больше, чем тех, которые мы видим и считаем за тайны. Да и никто тебя или жену твою не заставляет верить мне… я болтлив сегодня, и тому виной, может, мукам твой. Почему не вижу детей твоих?
— Об этом не у нас, почтенный, надо спрашивать…
— Вот как?! Что ж, где бы ни бил родник — лишь бы утолить жажду… И ты больше своей боли, а это главное. Одно никак не пойму: откуда такие, как ты? Такая черствая земля — и эти плоды…
— Ай, яшули, вы все время вводите меня в грех… Дутар меня не спрашивал — дутар пел.
— Помни сказанное: у правды две стороны, — сухо проронил гедай, но тут же смягчился, задумчиво повторил. — Откуда?.. Кто учил? Медресе тебя лишь бы испортило, заемный ум ведь как саксаул — крепкий, но не гибкий…