Шрифт:
Ах, играл я «Брандта»! Где? Везде. И… в Москве, понятно. Сам Ленский слушал — плакал. Качалов? Широкая душа, вместила… все, до… «лобзанья пяток»… — есть тра-ги-комедия такая!.. От-ставить к черту «качалку» эту! Отставить! Играл я Брандта. В Питер звали, сам Аполлонский… — отклонил. Там Питер, а со мной — Россия. До славы я не жаден. Тут начинается…
Великий пост, Москва, ангажементы. Стою в «Лоскутной». К Гришину, в Саратов, на мазу. Брожу… вдоль улиц шумных[34], набираюсь столичных впечатлений. В Кремле, говею… всегда говел. Карточку несут! Читаю: «Прогулов»! Знаете — Прогулов, миллионер? Он самый, ситчик-то его известный. В Нижнем на ярмарке встречались, уважал. Хорошо, просить. Входит, чуть мешковат, но джентльменом… розовый такой, приятный. Ладошки так вот умывает. «По-мните-с?» — «Помню-с. Чем могу служить?» Оказывается: свой театр, домашний. Ну, не совсем домашний — а для «фэнфлер», для избраннейших, так сказать, на полтораста кресел… сплошь элита! Кресло — сто целкачей, на раненых. Война была. Просит, умоляет даже: «Брандта! Перешибить Качалова!» Не нравился ему Качалов, истеричен. Потом узнал я: что-то с супругой вышло, супруга закапризила… хотела в студию, да… стык случился. Тысяча за выход. Отклонил — «за выход: жертвую!». Даже попятился и руки поднял: «Шиллер вы, говорит, так благородно!» При чем тут Шиллер? Просто — для раненых я, русский человек.
Игра-ал!.. — молчание. То есть не в смысле… а… подробности в афишах. Не буря, а тайфун аплодисментов, стон, ломали кресла, ну, новые знакомства, письма, рандеву, обеды, портреты… — разоренье. Цветов, венков, букетов!.. Лиру поднесли из роз и лилий, — в автомобиль не влезла. Ну, в лоск замотан. В Саратов надо, ангажемент, билет в кармане, — не пускают. Вдруг — карточка. Серебряная, монограммы. Просить!
Входит дама. Не дама, а… симфония, поэма, «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно». Больше ничего. Молчание.
Она. Сама, миллионерша. Прогулова. Таинственная маска, ребус, знак вопроса. «Да», «кажется», — и только. Ну, Галатея, сфинкс, манящий омут, «таящая в себе свой мир бездонный». Есть такие: в себя глядятся, вот. И королева, и — сильфида. Величие и нежность, гордость, простота и… тайна. Шатенка, синие глаза, темнеют в страсти. Голос — баккара и серебро. Движенья… — Греция, Пракситель. Ну, словом, — «все в ней гармония, все диво…»[35]. Сама богиня.
Сама богиня, умоляет. Один спектакль, последний! Склоняюсь, в трепете. Она играет Саломею, я — Иоанна. В пользу лазаретов. Но, слушайте: места по… триста целкачей! Кошмар?! На здешние прикинуть — тысячки четыре за местишко, дешевка… для сверхэлиты! Потрясен, раздавлен, покорен.
Что было! Сбор битковой. Бриллианты… — все померкло, такое ослепленье. Играла-а… — сам Уайльд бы умер от удара. Костюм!.. Невиданная обнаженность, ультра. Ахнул зал. Суфлер задохся, онемел, как рыба, — без суфлера! Страстность… — затлелись ткани. Больше ничего, молчание. Пляса-ла!.. Нет, не могу… нет слов. Мужчины… как быки, ревели. Дамы… как полагается, шипели. Бывают перлы!..
«Навозну кучу разгребая, петух нашел жемчужное зерно»[36]. Да, я нашел зерно, хоть я и не петух.
Дальше?.. Ну, дальше все понятно. «Она меня за муки полюбила, а я ее…»[37] за это вот зерно.
Потом… открылось небо. Бурная весна, текут снега… «Еще в полях белеет снег, а воды уж весной шумят…»[38] В Петровском парке рвем первые подснежники, синейшие, на бурых ножках. Засыпаны лужайки: все — глаза, ее, синейшие. Целую, в мыслях. Молюсь. На «Воробьевке» смотрим на Москву. Грачи в березах, золото заката, лесные воды, тишина-а… и вальдшнепы храпят, от страсти… и — Господи, помилуй! — первый поцелуй, в «подснежники» мои, в синейшие. Дрогнул небосвод, упали звезды… и — пропал Саратов! Натеков этих не было тогда, мешков для слез зажатых, не выплаканных в жизни. Все было юно, свеже, светло, сильно… «какой простор!» — помните Репина? Истина, Добро и Красота… какая вера! Кто мог бы думать, что впереди?.. Неслись на «птице-тройке»…
А, «Вечерний звон… вечерний звон…» — тоскливо. Повеселей бы что-нибудь пустили. Да, программа…
И тогда тоже — вечерний звон с Москвы: была Страстная, березы в почках и колбасках, вербы — в вербешках золотистых… скворцы, грачи, дрозды… Нет, кукушки еще не было, не прилетела. Жаворонки звенели в высоте, ласточки свистели… — ну, «плен, постыдный пле-эн… и гибель всех моих»…[39] проектов. В Саратов не попал, сорвал сезон.
Угарная неделя, одержимость… я — не я. И вижу… что же?! Облако нашло. «Синейшие»… тревожны, грустны. Не пойму… В чем дело? Нет ответа. Взгляд — далекий, рассеянный… — не постигаю!
Вот и Пасха. Умоляю, у ног прекрасной: в Кремле, в заутреню! Ужас на лице, в глазах: ни-как! Муж, понятно: вместе, Светлый день. Пошел один, — куда деваться?! На народе — легче.
Крестный ход, огни, ракеты, горит Иван Великий, все ликуют… пылает сердце — Кремль, Россия. А я — как «демон мрачный и мятежный»[40], взираю только. Все для меня погасло, нет огней. И вдруг… о, чудо — они, «подснежники» мои, синейшие! Я шатнулся: виденье? Ангел?
Миг счастья, только миг. В звоне-гуле взглянули на меня далеким взглядом, уходящим…
И подарила мне последний поцелуй, пасхальный. Шепнула: «Прощай, забудь». Миг один, — пропала, затерялась. А у меня в руке осталось… красное яичко, простое, деревянное. Искал в толпе — напрасно. Кругом — восторги, ликованье, братство… «Христос Воскресе!» — «Воистину Вос-кресе!» А я — как умер. Нет, пропал. Минутку улучила, от своих. Но это — «прощай, забудь»?.. — что значит это?! Какая-то мистерия… фантом?! «О, романтизм! О, сумасбродная головка!..» — шептал я в небо, где золотисто реяли ракеты, плясали звоны. И разрывалось сердце.