Шрифт:
Высвободившись из объятий ребенка, Ульдиссиан оглядел окружающих. Из глубин памяти вновь всплыло все, пережитое в Сераме. Встревоженный, он подался назад.
– Я не хотел… Я не думал…
Однако он именно что захотел. Заметил ребенка и тут же был охвачен неодолимым желанием поглядеть, сумеет ли сделать для мальчика то, чего не смог сделать для Амелии. И – вот, поди ж ты – на что понадеялся, того и достиг.
И сейчас партанцы тоже обратятся против него, объявят волшебником, или кем-нибудь того хуже…
Мать мальчугана рванулась к нему и… крепко обняв крестьянина, принялась осыпать его поцелуями.
– Спасибо тебе! Спасибо тебе!
Один из стоявших за нею, в первых рядах растущей толпы, поклонился. Его примеру последовал еще один, за ним еще, и еще, и еще…
И тут кто-то решил преклонить колено, чем побудил остальных поступить точно так же. Не прошло и минуты, все вокруг опустились перед Ульдиссианом на колено, будто перед королем.
Будто перед королем… а то и кем-то повыше.
Глава одиннадцатая
Облаченные в белые ризы до пола длиной, шесть златокожих юных дев, высоко подняв головы, пели хвалы ему, полулежавшему на роскошной тахте посреди своих личных покоев. Ни одна из дев не состояла с другими в родстве, и даже внешнего сходства меж ними вроде бы не имелось, однако фанатичный огонь в их глазах каким-то не слишком понятным образом придавал им всем совершенно одинаковый вид.
Их преклонение перед ним не знало границ, и каждая с радостью приняла бы его знаки внимания… но ничему подобному случиться когда-либо было не суждено. Их красота значила для него не более, чем красота монументальных фресок на стенах и потолке или затейливых ваз, венчавших высокие мраморные постаменты. Девы были попросту частью внутреннего убранства, помогавшей ему ненадолго – да и то лишь отчасти – вернуться в чудесное прошлое, добровольно оставленное им далеко позади.
Ясные серебристо-голубые глаза Пророка взирали вверх, в сторону мастерски изображенных художником эфемерных крылатых созданий, реющих в небесах. Художник, с какой мерой к нему ни подступись, был просто великолепен, однако и он не сумел постичь истинной сути желаний заказчика. И все же плоды его долгих трудов хоть как-то напоминали Пророку, кем он некогда был… и от чего отрекся.
С виду он выглядел едва-едва вошедшим в мужской возраст, хотя внешность может быть – и очень даже бывает – крайне обманчива. Его белоснежную кожу не оскверняло ни единой щетинки, ни единого пятнышка, а золотистые кудри волнами ниспадали много ниже плеч. Телом Пророк был гибок и очень силен, но не чрезмерно мускулист подобно стражам из инквизиторов, стоявшим навытяжку за дверьми в его святая святых. Любому, кому довелось его лицезреть, он казался самим совершенством.
Лицо его хранило спокойный, задумчивый вид, но в этот вечер о какой-либо безмятежности Пророк отнюдь не помышлял. Произошло невозможное, и он этого не потерпит. Слишком близок он к воплощению своей мечты в жизнь, слишком близок к воссозданию утраченного рая.
Невдалеке от места его отдохновения, опустив взгляды долу, преклонили колени в молитве четверо высших иерархов Собора, облаченные, согласно сану, в серебристо-белые ризы с высоким воротом. С виду каждый годился Пророку в отцы, а то и в деды, но и они, подобно девицам, преклонялись перед ним безоглядно.
Внезапно Пророк обнаружил, что хор такого множества голосов раздражает слух. Стоило ему поднять руку – и пение смолкло. Мгновением позже, едва священнослужители уловили перемену в его расположении духа, смолкли молитвы.
– Я должен собраться с мыслями перед следующей проповедью, – объявил Пророк.
Его голос разнесся по залу звуками лиры.
Певицы послушно покинули покои, а следом за ними немедля засеменили к выходу и священнослужители.
Выждав минуту-другую, Пророк потянулся мыслью наружу, дабы удостовериться, что его святая святых надежно ограждена от всякого, кто б ни задумал войти или подслушивать под дверьми. Удовлетворенный, он вновь устремил взор к потолку, на фантастические картины, особенно же – на изображения великолепных крылатых созданий. Внимательнее приглядевшись к ним, Пророк слегка сдвинул брови. Их крылья были покрыты перьями, точно птичьи – приблизиться к истине еще более разум смертного не смог… и тем не менее остался невыразимо далек от нее. Лица их были подобны его собственному – юными, чистыми, но в то же время исполненными древней мудрости. За один этот штрих художник заслуживал всяческой похвалы: пожалуй, благодаря ему, образ и оказался особенно точен, несмотря на великое множество ошибок во всем остальном…
С тех пор, как он открыл истину хотя бы себе самому, минули годы – нет, многие сотни лет. Одной из причин тому послужили его непрестанные старания предать забвению прошлое и только ковать, ковать будущее – чистое, непорочное, избавленное от всякого несовершенства.
Однако главная причина была прямо связана с ней… и ее ужасающим предательством. Очень уж не хотелось ему ни вспоминать о былом, ни гадать, как все могло бы обернуться. С полдюжины жизней ушло у него лишь на то, чтоб оттеснить мысли о ней на задний план, и еще дважды по стольку же – чтобы похоронить воспоминания столь глубоко, будто ее якобы вовсе не существовало.
И вот теперь… похоже, все его старания пропали втуне.
Что ж, ладно. Тогда он даст волю своему праведному гневу, и она, и все прочие узнают, что значит строить против него козни. Тогда они вспомнят, кто он таков… прежде чем будут повержены в прах.
Пророк воздел руки ввысь… и его самого, и весь зал залило светом. Картины, фрески – все, украшавшее стены, поблекло, истаяло, будто роса в лучах жаркого утреннего солнца. Следом исчезло буквально все прочее – затейливые вазы на величественных мраморных постаментах, и длинные клиновидные ковры, и развешанные меж ними венки из свежих цветов… и даже та самая тахта, на которой он отдыхал. Вокруг не осталось ничего, кроме Пророка.