Шрифт:
Мои пальцы скользнули вниз, по ее рукам, ощущая под батистом знакомые косточки запястий, тонкость предплечий. Я прижался губами к ее шее, к тому месту под ухом, которое всегда заставляло ее зажмуриваться. Вдохнул глубже. Лаванда, соль слез, ее — родной, единственный запах. Запах дома, которого я лишил себя.
— Алексей… не надо… — она попыталась вырваться, но движение было слабым, половинчатым. Ее тело помнило. Помнило мое. Столько лет вместе — ложь, измена, обиды не могли стереть мышечной памяти, химии притяжения, заложенной глубже любых слов. — Я не хочу… не сейчас… После того, что ты…
Я перекрыл ее слова поцелуем. Не нежным. Жестким, требовательным, полным отчаяния и голода. Она сопротивлялась секунду, губы ее были сжаты. Потом… сдалась. Со стоном, похожим на рыдание. Ее руки поднялись, не оттолкнуть, а вцепиться в мои волосы, притянуть ближе. Поцелуй стал глубоким, влажным, горьким от ее слез, которые текли теперь беззвучно, смешиваясь со вкусом нашего отчаяния.
Мы не шагнули к кровати. Мы рухнули на нее. Одежда была помехой, которую мы рвали, сбрасывали с себя в каком-то безумном, яростном танце. Никакой нежности. Только ярость плоти, заглушающая ярость души. Желание стереть дистанцию, боль, предательство — хотя бы на миг — чистым, животным соединением.
Мои руки сжимали ее бедра, поднимая ее навстречу мне. Ее ноги обвили мою спину, пальцы впились в кожу, оставляя следы. Мы двигались в жестоком, отчаянном ритме, не глядя друг другу в глаза, стараясь не думать, только чувствовать.
Чувствовать тепло, тесноту, знакомые изгибы, спазм наслаждения, который вырывался стоном из ее горла — стоном, в котором было больше боли, чем радости.
Это не было любовью. Это было забвением. Взрывом темной звезды, ненадолго освещающей бездну между нами. Когда волна схлынула, оставив нас мокрыми, дрожащими, лежащими рядом в темноте, наступила не тишина примирения, а тяжелое, стыдливое молчание.
Я чувствовал, как бьется ее сердце под моей ладонью, прижатой к ее груди. Так же часто, как мое. Но между нами лежало все невысказанное, вся горечь вечера. Страсть не сожгла мосты. Она лишь на миг заставила забыть о пропасти. Я обнял ее, прижал к себе. Она не отстранилась, но и не прижалась. Просто лежала, дыша. Глаза ее в темноте были широко открыты, смотрели в потолок.
— Лиза… — начал я, но слова застряли. Что я мог сказать? Извиниться за Анну? Обещать, что такого больше не будет? Это было бы ложью. Мы оба знали, что моя жизнь — это риск, расчет и постоянная игра с огнем. И люди рядом со мной могут обжечься. Даже она.
— Молчи, — прошептала жена. Ее голос был хриплым, опустошенным. — Просто… молчи. И держи меня. Пока не рассвело.
Я притянул Лизу ближе, вжавшись лицом в ее волосы. Держал. Крепко. Как утопающий держится за обломок. Знал, что утром стена между нами вырастет снова. Что разговоры, наподобие сегодняшнего, еще впереди.
Что враги не дремлют, а Иволгин, возможно, гибнет в океане. Но в эту темную минуту, в тепле ее тела, пахнущего лавандой и мной, было единственное спасение. Краткое, горькое, необходимое, как глоток воды в пустыне. Мы так и заснули — вцепившись друг в друга, не простив, не забыв, но на миг прекратив войну.
Глава 2
Вечный, назойливый питерский дождь, наконец, перестал молотить в окна, но легче от этого не стало. Я только что вернулся из Особого Комитета — с еще одной битвы за новые дороги, за фабрики, за будущее России, которому столь многие сопротивлялись.
Ей богу, на войне легче, чем в кабинетах. Все эти лощеные чинуши, хитрованы купчины — от них устаешь сильнее, чем в штыковой атаке. После часа— другого переливания из пустого в порожнее, у меня начинала болеть не только голова.
От желания разбить эти лощеные рожи ныли уже не только мышцы — кости. Эх, давненько я не брал в руки шашки. В смысле — шашку… Все не досуг… Зря я об этом подумал, как говорится — накликал.
Едва я потянулся к графину с водой, как вдруг дверь распахнулась без стука. Ворвался Верстовский. Лицо его посерело как небо на столицей, в руках он сжимал листок телеграфной депеши, держа его как отравленный кинжал.
— Ваше сиятельство… Екатеринослав… — голос его сорвался. — Губернатор Сиверс… Его карета… Взорвана на Соборной улице. Вместе с женой… и детьми. Никто не выжил. Их всех убило…
Графин выскользнул из моих пальцев, свалился на дорогой персидский ковер с глухим стуком. Вода растеклась темным пятном, смешиваясь с узором. Я не верил своим ушам… Выхватил у жандарма листок, прочитал депешу:
«Ваше высокопревосходительство… Третьего дня… Губернатор Сиверс… Вместе с домочадцами…»
Александр Карлович Сиверс… Тучный, вечно недовольный, но эффективный управленец. Моя крепкая опора в губернии, где я начинал и где столько всего было задумано и сделано. И сколько еще предстоит сделать…