Шрифт:
Едва ли будет преувеличением сказать, что этот образ, прежде всего, значительно деромантизирован, перестал связываться с традиционными «кудрями черными до плеч» (унаследованными разве что деятелями «рок-культуры»), с чердаком или подвалом, с голодной гордостью высокого изгойства. Вернее, все это было, артистический «андерграунд» в самом деле существовал, но, выйдя из своего подполья, эти люди отнюдь не поразили избытком гениальности. Более того: те из них, работы которых представили какую-то рыночную ценность, мгновенно таковую «интегрировали», никому в голову не пришло сжечь деньги в камине или, как говорит одно апокрифическое предание, бросить их в речку. Вспоминается письмо группы удачно расторговавшихся художников, после сенсационного московского аукциона, в котором они «брали на голос» тогдашнее министерство культуры, зажимавшее валюту, предлагавшее вместо нее сертификаты в «Березку». Поэтическая волосатость, нищета и нетрезвость — ныне безошибочный знак профессиональной непригодности. Поэзия — как экзистенциальная позиция, как готовность страдать и голодать — могла выстоять против бумажного рубля, но против твердой валюты она не устояла.
Конечно, это началось еще задолго до нынешних событий, еще при большевиках — когда тот же бумажный рубль обладал еще хотя и своеобразной, но вполне ощутимой твердостью. Всем известно, что люди искусства, интегрированные в систему, были привилегированной социальной группой. Но даже аскет и моралист Солженицын писал в «Теленке», как об удивившем его открытии, о том, что отнюдь не все эти люди оказались «торгующими во храме». Морализм Солженицына навязал ему неверное слово: как раз «торговля во храме» была условием талантливой реализации. Совместность если не гения и злодейства, то таланта и жуликоватости давно известна. Конформистское перерождение советского артиста отнюдь не однозначно губило талант. Скажу больше: это перерождение, строго говоря, не всегда было и перерождением, — но создавало некое новое качество в артисте, порождало как новый художественный тип, так и новый тип личности. И еще больше: этот новый тип был перспективным, позитивным, обнадеживающим типом русского человека. Поэт как удачливый и (хотя бы по советским меркам) богатый человек — это и был тот «плюс», та «прибавочная стоимость», то «больше», о котором говорится в вышеупомянутой формуле. В образе преуспевающего поэта возродился на Руси тип буржуа.
Меня неоднократно уже обвиняли в том, что я топотом сапожищ (тех, что выше Шекспира) изгоняю из России поэзию, призывая заменить ее торговлей с лотка, — и что уже успел соблазнить кого-то из малых сих. Но мое «разрушение эстетики» — только посильная констатация свершившихся фактов, а моя ересь в том, что я эти факты не осуждаю, а приветствую. А как же не радоваться тому, что не «малые сии», а большие люди русского искусства торят дорогу к рынку, этот новый русский светлый путь. Чудаки кричат, что капитализм в России невозможен, потому что нет у нас протестантской этики. Правильно: к капитализму выведет нас не протестантская этика, а поэтическое сознание. Это будет русский вклад в сокровищницы человеческого опыта.
Этот процесс начался в послесталинские годы, условно называемые шестидесятыми. Русская новая свобода — если можно говорить о свободе в рамках очень условной «оттепели» — сразу же усвоила черты некоего идеологизированного гедонизма. Это был радикальный разрыв с традиционным типом интеллигента, произошла резкая его мутация. Появился консьюмеризм и вещизм — и не как признаки «обуржуазивания» в негативном смысле, а в качестве реакции на большевицкие пайковые нормативы, на лагерную котловку. Это была идеологически осознанная позиция. Я был рад прочитать сочувственное описание диссидентствующего гедониста в новомирской статье Ю. Шрейдера — человека, между прочим, религиозного, католицизм которого сильно попортил его советскую карьеру. На этих позициях — гедонизма — и был разбит режим, не устоявший перед теми же соблазнами.
Здесь уместно вспомнить певца и пророка этой новой русской идеологии — Василия Аксенова. Сравнительно недавно о нем напечатал поверхностную статью А. Зверев в «Литературном Обозрении». Он подает Аксенова как закомплексованного магаданского подростка — на всю жизнь ошалевшего от зрелища клетчатого пиджака из твида. Это как бы и верно, но это легкая мысль, слишком простое решение. А. Зверев иронизирует над тем, что герои Аксенова мало чем отличаются от их антагонистов и какой-нибудь Марлен Михайлович Кузенков из Крымского отдела ЦК, готовый утопиться за свободу посещения валютных баров, — тот же Аксенов. Критик не заметил, что это и хорошо, что такие Кузенковы демонтировали систему, что настоящие их имена Горбачев и Яковлев. Инфантильные аксеновские герои — те «нищие духом», которые обрушили в свое время стены Рима.
Я настаиваю на том, что этот гедонизм оказался движущей силой реформ, причиной ликвидации режима. Возьмем даже Солженицына: моралист? аскет? Свежо предание, а верится с трудом; скорее он то, что он есть: внук крупного буржуа и сам буржуа. Я помню восторг интеллигентов, прочитавших «позорящую» информацию из «Штерна» о роллс-ройсе дяди Романа: так он еще из «бывших»! Солженицын недостаточно использует этот резерв. Это сработало бы сейчас лучше, чем аскетизм и морализм. И смею думать (собственно, уверен), что идеология Солженицына, с аскетизмом и морализмом, — игровая. Солженицын — артист, и не только в широком смысле человека искусств, но и в более специальном — актер, лицедей, он умеет играть, создавать имидж. И если Солженицын еще сохранил способность давать представления (а его битва с коммунизмом была, помимо всего прочего, великолепным шоу, работой гениального режиссера, — только пусть он не говорит, что этим режиссером был Бог: этому могут поверить разве только в Рыбинске), — так вот, если Солженицыну еще суждено сыграть роль,то пусть это будет роль, максимально совпадающая с его реальным обликом рачительного хозяина, у которого дом полная чаша. Вот какие имиджи надо сейчас демонстрировать русскому народу, вот какие идеалы ему предносить, — а не о морали говорить, не о покаянии и не о спасительности страдания.
Если подумать, что это не такая уж и плохая штука — гедонизм: например, секс вместо политики. Make love, not war! — под этим лозунгом была не только остановлена война во Вьетнаме. Эрос стал брать верх над Танатосом, — и в советском сознании появилась идея производительного роста, накопления, избытка, связанных с «размножением» как элементарной моделью приращения бытия. Выяснилось (может быть, только сейчас), что «право на размножение» — важнейшее из прав человека, что достаточно его, человека, не казнить, и он переживет, перерастет, пересилит любой режим. Знаменитый диссидент горько жалуется на друзей своей молодости: пока он сидел по лагерям, тюрьмам и эмиграциям, они защищали диссертации и плодили детей. Нашему диссиденту невдомек, что эти плодовитые кролики сожрали удава тоталитаризма — делая любовь, а не войну.
Лучшая фраза из времен Французской революции — аббата Сийеса: спрошенный, что он делал во время террора, он ответил: я оставался жив. В начале революции тот же Сийес писал о третьем сословии (то есть о буржуазии): оно было ничем, оно должно стать всем. Но ведь так и вышло, и можно говорить об идентичности обеих приведенных фраз. Сама жизнь — «буржуазна», она держится щами и пеленками, что великолепно знал не только Розанов, но и, к примеру, Пушкин. И если б последний это знание воспринял серьезно (а он и хотел, да только общая несерьезность помешала), то русская поэзия обогатилась бы многими вещами оставшегося в живых Пушкина.