Шрифт:
Баба Груша, хохлушка, с плетеной сеточкой бежит продавать дачникам сметанку и творожок. Домик ее аккуратный, издали заметен и радует глаз герани, все в цветных гроздьях, на подоконниках. Баба Груша - трудяга и знаток грибных мест. Семен обхаживал ее, выспрашивал тайные тропки. А она выдаст маршрут, будешь, следуя инструкциям, искать - придешь пустым, а баба Груша по тем же овражкам пробежится - ведро белянок засолит.
Виктория Федоровна, статная пожилая москвичка, спешит на почту за газетами, притормозила тоже. Купила дом здесь, в Любавино, пару лет назад, живет с дочерью и внучкой. Дочь Жанна, всегда слабая здоровьем, тяжело перенесла роды, получила шок и тронулась умом. Болезнь прогрессировала. В надежде на чудо и по совету докторов и пребывала эта трагическая семья в деревне.
Еще присоединились два брата, жившие вдвоем, "без баб", в доме из вечных, просмоленных шпал. Оба были странные, друг друга недолюбливали, нещадно ссорились, но так и брели по жизни цугом: Юрка, младший, за Вовкой, старшим. Вот и сейчас они стояли, тихо бранясь, с цветными полиэтиленовыми ведрами наизготовку.
Неосторожная реплика Паши на мгновение поместила его в центр внимания, и он тут же пожалел об этом.
Бармалей, потный от бесплодных потуг, подняв вверх указательный палец, изрек:
– Главное в жизни - сноровка! Помни, Паша, и, пока молодой, учись!
– Главное - здоровье!
– нахмурилась Виктория Федоровна.
– Жениться тебе пора, - сказала тетя Нюра, а баба Груша согласно кивнула.
– От ведьмачих подальше держись!
– выдала незримая Мурманчиха из-за забора.
– От водки, главное, - добавил Семен назидательно.
– И от баб!
– выдал Юрка, а Вовка кивнул.
– Спасибо.
– Паша склонился в шутовском поклоне. Не оставляло его чувство, что деревенские обитатели разыгрывают, словно по нотам, сцену у колодца. "Ну что ж, подыграем!" - Я обдумаю ваши предложения.
– Неча там долго думать, - отозвался Бармалей, - руби сплеча.
Свистнул, подкатывая к полустанку, почтово-багажный из трех вагонов, отъехала створка двери, тючок с газетами шмякнулся оземь. Виктория Федоровна устремилась к почте за добычей. Все засуетились, как бы одернутые строгим наблюдателем, время-то идет... Потянулись с наполненными ведрами домой два брата ("дегенерата" - отыскалась нужная рифма).
– Есть!
– крикнул Бармалей, извлекая ведро.
Танька Мурманчиха, прихватив переброшенную обратно "кошку", скрылась в сарае. Воодушевленный Бармалей с удвоенной энергией вытаскивал ведром новые порции воды, с досадой выплескивая муть и желая добиться кристальной чистоты. Да еще тетя Нюра курсировала от живительного источника к дому, наполняя гигантскую бочку у крыльца. И только Паша - "свободный художник", и в смысле профессиональной принадлежности, и в смысле жизненной позиции, погрузился в нирвану.
Благословенное тепло разливалось над землей, плескала вода из ведер, и все было исполнено смысла, и мира, и цели. Паша так долго ждал, когда же воцарится мир в его измученной, потревоженной, поколебленной душе. Может быть, и ни к чему так возиться и нянчиться с собственной душой - обузой... "Хочу наконец жить вольно, вольно и бездумно... Закатиться с Бармалеем в какую-нибудь авантюру. Вскопать огород, потом собрать урожай и опять вступить в этот круг общего, принудительного смысла жизни, из которого так легкомысленно вышагнул - всего семь лет назад. Вечность пролетела. А как физически больно врастать в родные места заново, где каждый шаг разверзает бездны прошлого! Как здорово было все это покидать, отправляясь в город, в художественное училище, окунаться в иную, богемную действительность!" И меньше всего способен был Паша осуждать сейчас мать, которая тоже всю жизнь уезжала, и, конечно, ясно словно Божий день, что вот эти-то горько-сладкие миги и волновали ее, и прельщали, и давали ощущение остроты. Уезжаю рвется нить, рвется душа в неизведанное и тут же стремится обратно - в родимый дом, где бабка и сын, и болит, болит, томится неизвестный дух в тебе. "Мама - проводница", - гордо говорил Паша сверстникам и хвастался в школе диковинными, нездешними подарками и открытками с видами других городов.
Однажды мать не вернулась из поездки, и напрасно баба Маша ставила свечи, заказывала в соседнем селе молебны и пыталась искать дочку, прочно заплутавшую в переплетении железнодорожных путей. Как-то осенью явилась женщина, представилась товаркой матери, сообщила кратко: "Жива. Не ищите" и, просияв напоследок ясными, небесными очами, растворилась в небытии. Бабка не позволила себе ни слез, ни стонов, ни жалоб. "Значит, все", обрезала, и двенадцатилетний Паша тоже решил для себя: табу, молчок. Слишком больно. Но этой весной, возвратившись в родной дом, может быть просто на побывку, он радовался боли: ведь боль говорит о том, что сердце не закаменело, оно живо. А могло бы, могло бы закаменеть, потому что жестокость и смерть обступали со всех сторон.
А между тем кто-то присел рядом на скамейку... Паша открыл глаза и вздрогнул от горящего, ненавидящего взора. Молодое, красивое лицо, искаженное гримасой патологической ненависти.
– Я тебя спилю.
– Господи!
– выдохнул он.
– Жанна!
Усилием воли сдержался, чтобы не дать стрекача, а в висках колотилось: "боюсь, боюсь сумасшедших!"
– Уйди прочь, - процедил сквозь зубы, не владея собой, трясясь в ответной ненависти.
Подкралась-то как неслышно, словно бесплотный дух, и красивая, красивая какая, если б не эта болезненность в чертах, не эта потусторонняя лихорадка, сжигающая ее.
– Ну, ну, детка, пойдем.
– Виктория Федоровна с газетами под мышкой мгновенно оценила ситуацию и, обняв за плечи, повела дочку в проулок.
Да, день, начавшийся под знаком "чертовой дюжины", триумфально звучал в том же ключе. И Бармалей, заведенный упрямым сказителем, все крутился на переднем плане, сверкая фирменным штампом - "13".
– Выкинь ты эту футболку ради Бога. Раздражает.
– Нервишки. Меньше думай, чаще обливайся, - обрадовался вниманию поборник здорового и занимательного образа жизни и уже, видать, готовился развернуть перед Пашей панораму светлого бытия, как вдруг поперхнулся и уставился на дорогу.