Шрифт:
– Однако у вас в столе хранился не камень, а что касается патронов...
– То их вообще у меня не было, - перебил теперь уже Владимир Ильич.
– То они, конечно, хранились вами где-нибудь в другом месте, - докончил староста.
– А эти тетради ваши, полные статистических данных об Австрии?
И он начал перелистывать одну из тетрадей, явно не интересуясь содержанием ее и останавливаясь глазами только на рядах цифр.
– Относительно этой работы своей я могу сказать следующее, - начал Владимир Ильич, стараясь сохранить, но все-таки теряя равновесие ввиду явной пристрастности всего этого допроса.
– Когда я поселился в Кракове года два назад, я в своем ответе на вопрос в комиссариате, с какою целью я поселяюсь в Галиции, поставил в известность краковскую полицию, что желаю познакомиться со здешними аграрными условиями, так как я - литератор, журналист, сотрудник газет, социал-демократ по своим убеждениям преимущественно этими вопросами и занимаюсь... Совершенно естественно, что эти тетради являются результатом моего долговременного труда именно в области аграрного вопроса в Австрии.
Разговор происходил на немецком языке, и Владимир Ильич, отлично владевший немецким языком еще с детства, полагал, что будет надлежащим образом понят этим австрийским исправником, однако тот, флегматично постучав своим черным перстнем по тетради, сказал, видимо, стараясь говорить веско:
– Русский подданный, хотя бы и эмигрант и социал-демократ, допустим, вы интересуетесь почему-то аграрным вопросом у нас, в Австрии, и хотите, чтобы этот ваш пристальный интерес к нашим внутренним делам мы не брали под особое подозрение теперь, когда началась война с Россией? Не-ет, мы разрешим себе это подозрение, как вам будет угодно.
Потом он кивнул головой в сторону Матыщука и сказал тоном приказа:
– Выведите арестованного и подождите сопроводительной бумаги!
Владимир Ильич понял, что его ожидает тюрьма, и только большим усилием воли он кое-как справился с охватившим его возмущением, дошел до двери и вышел в переднюю, но здесь вынужден был сесть на деревянный диван.
Впрочем, сидеть долго не пришлось: письмоводитель, приотворив слегка дверь кабинета, просунул руку с бумажкой, а Матыщук, приняв ее, передал сержанту конвойной команды вместе с арестованным, с которым счел нужным проститься, взяв под козырек.
И вот знакомая по России картина - тюрьма!
Такая тюрьма могла бы быть только в русском уездном городке одноэтажное каменное, довольное длинное здание с рядом квадратных окошек, заделанных железными решетками. Окошки, как полагается, высоко, гораздо выше человеческого роста.
Превосходил средний человеческий рост и надзиратель тюрьмы Иозеф Глуд, который лаконично записал в книгу арестантов, придерживаясь граф:
"8/VIII 11 ч. утра. Владимир Ульянов, уроженец России, лет 44, православного вероисповедания, русский эмигрант".
В отдельную графу попало отобранное имущество: "91 крона 99 геллеров, черные часы, ножик".
Впрочем, Иозеф Глуд оказался почему-то преувеличенно вежливым, когда вводил его по коридору в отдельную камеру, где торчала железная койка, кое-как застеленная байковым серым одеялом, где в углу стояла параша, а воздух был очень душен и сперт.
Владимир Ильич понял эту вежливость как дань уважения к нему "крупному государственному преступнику", оказавшемуся в мелкотравчатом Новом Тарге; но в тот же день увидел, что он был единственный интеллигент на всю тюрьму: кроме него, тут сидели лишь местные крестьяне, просрочившие свои паспорта или не уплатившие налога; какой-то неугомонно-крикливый цыган да еще мелкий чиновничек-поляк из Варшавы, вздумавший накануне войны проехаться в Австрию по чужому паспорту.
4
После ночи, проведенной без сна, после допроса старосты, казалось бы, должна была наступить усталость и можно было прилечь на койку с грязным, лохматым одеялом, подложить под голову руки и закрыть глаза.
Однако слишком крут был перелом в жизни, и водоворот мыслей, им поднятых, выжал усталость. О сне Ленин очень часто забывал и тогда, когда борьба с противниками не выходила за пределы споров, а ведь противники были гораздо ниже его по умственным силам. Он входил в азарт борца по мере того, как упорно ему сопротивлялись и как велико было число его политических врагов.
Хотя с начала мировой войны прошла всего только одна неделя, но он уже знал, что в воюющих государствах Западной Европы с рабской угодливостью, с поспешностью и легкомыслием преданы интересы рабочего класса, и социал-демократы стали социал-шовинистами... "Все силы рабочих на поддержку своей буржуазии!" - таков, по существу, был лозунг этих немногих, но ошеломляющих дней. Слова Вильгельма: "Отныне я не знаю партий, - я знаю только немцев!", - по-своему, только переиначив их, могли бы повторить и Франц-Иосиф, и Эдуард VII, и Альберт, король Бельгийский, и Пуанкаре, президент Франции... А русское правительство позаботилось облегчить появление в России пышных цветов социал-шовинизма, закрыв "Правду" как раз накануне войны.
Одиночество - вот что с каждым днем войны обрисовывалось перед Владимиром Ильичем все отчетливее: на восьмой день войны он, Ленин, в австрийской тюрьме, даже не в тюрьме, в тюрьмишке, в уездной каталажке, а первый шаг, какой сделал он для того, чтобы снять с себя гнусный навет обвинение в шпионаже - в пользу кого?
– русского правительства, царя Николая, смешно и подумать!
– этот первый шаг оказался слабым...
Телеграмма в адрес старосты Гроздицкого от краковской полиции пришла, но на старосту не повлияла. Да и что могло содержаться в ней? Ведь не могла же краковская полиция дать ручательство за него, русского эмигранта?