Шрифт:
Лопатин искоса посмотрел на него, потирая ушибленную, до сих пор болевшую скулу.
– Здорово вы пихались во сне, - сказал он.
– Сдачи хотелось дать.
– Возможно, - сказал сосед.
– Сплю беспокойно. У него на петлицах были значки военюриста, запекшаяся ссадина во всю щеку и под глазом огромный отек от ушиба.
– Часом, не сами себя стукнули во сне?
– спросил Лопатин.
– До этого не дошло. Наяву навернулся, когда приземлялся под бомбежкой.
– Сильно бомбят?
– Не особенно. Но вчера не повезло.
Они познакомились, и военюрист объяснил Лопатину, как ему вчера не повезло, а верней, повезло. Не повезло другим. Вчера утром, только что выехав отсюда, из Прохладного, в сторону фронта, они попали со своей "эмкой" под бомбежку. "Эмка" сгорела, а всех трех его спутников - председателя трибунала, машинистку и водителя - убило прямым попаданием у машины, там, где легли. Он тоже выскочил из машины рыбкой, но в другую сторону, чем они, и только ударился лицом о мерзлую землю.
– Вчера задержался, чтобы похоронить их, - сказал военюрист. Он, покривясь от боли, усмехнулся, но на его наполовину белом, наполовину сине-багровом лице вышла не улыбка, а гримаса.
– Поеду теперь работать, как в первые дни Советской власти. Все законы у меня сгорели и кодексы тоже. И трибунал убитый.
Из дальнейшего разговора, когда выпили по кружке чая, выяснилось, что этот военюрист - прокурор в армии Ефимова - будет сегодня добираться до своих. Штаб армии к ночи был в районе взятого вчера утром поселка Советское, в тридцати пяти километрах на северо-запад отсюда.
– Поедем вместе, - сказал Лопатин.
– Мой товарищ вернется, уговорю его. Я тоже хочу прямо к Ефимову.
Тассовец, который, как и предполагал Лопатин, ходил за информацией, вернувшись, сказал, что наступление по прямой на Минеральные Воды вчера замедлилось: немцы усилили сопротивление, но правее, в обход Минеральных Вод, по-прежнему идет быстрое продвижение.
– Как раз у вашего Ефимова, - добавил он, зная из вчерашних разговоров, что Лопатин знаком с Ефимовым.
– Вот давайте прямо с утра туда и махнем, - сказал Лопатин.
Но тассовец не хотел махнуть туда прямо с утра, а хотел, наоборот, задержаться в Прохладном, где через час должен был начаться траурный митинг, после митинга сходить на узел связи, а потом сообща разобраться с машинами, чтобы им, тассовцам, двигать дальше уже на своей, а краснозвездовцам - на своей.
Однако Лопатин, заранее вбив себе в голову что-нибудь связанное с работой, не любил отступать и, уломав тассовца, добился своего. Договорились, что Лопатин сразу после митинга все-таки поедет к Ефимову и завтра к вечеру вернется сюда, а тассовец, оставшись здесь, напишет и отправит свой материал о митинге в Москву. Он считал, что это важней, чем несколько строк о взятии еще какого-нибудь населенного пункта, и по-своему был прав.
Водитель поехал добывать горючее, а Лопатин пошел на митинг вместе с прокурором и тассовцем.
Когда дошли до привокзальной площади, митинг уже начался. На грузовике с откинутым бортом стоял худой батальонный комиссар. Он говорил с непокрытой головой, стискивая в руке ушанку и от волнения напрягая голос так, словно площадь была очень большая, хотя она была маленькая.
Рядом с батальонным комиссаром в кузове грузовика стояли мужчины и женщины в гражданском, те, кто должен был выступить вслед за ним. Вокруг грузовика стояла толпа, тоже гражданских. Не так уж много, но на этой маленькой площади казалось, что их все-таки много.
С утра морозило. Площадь была в ямах и выбоинах, затянутых тонким, лопавшимся льдом. Грязный снег был разъезжен колесами и растоптан людьми.
Люди, собравшиеся на площади, были оборванные, истощенные, придавленные оккупацией, еще не распрямившиеся от нее.
Такие, словно но только но этому грязному снегу, лежавшему на площади, а по ним самим проехала колесами и прошла ногами война.
Говоривший с грузовика батальонный не был опытным оратором, из тех, кто заранее знает, что и в каком порядке надо сказать. Он перескакивал с одного на другое, возвращаля, вспоминал забытое, повторял сказанное, то запинался, то переходил на крик, то забывал фамилии убитых немцами людей и замолкал, утыкался в список и заново повторял их. Но во всей его неумелой, неораторской речи было что-то, что сильнее всякого умения говорить: он говорил об убитых и замученных с такой силой сострадания, словно сам только что воскрес из мертвых и вылез из могилы, где лежал вместе с ними, словно всего, что было, могло не быть, словно кого-то еще можно было воскресить, позвать обратно, сюда, к живым людям, оттуда, из противотанковых рвов и известковых ям, где они были закопаны.
К концу его речи Лопатин оказался гораздо ближе к грузовику. Пока батальонный говорил, толпа надвигалась, все теснее обступая грузовик.
Наконец, истратив весь голос, словно его и надо было весь до конца истратить здесь, на площади, перед этими людьми, словно после всего сказанного он уже никому не будет нужен, батальонный сорванно, хрипло прокричал: "Смерть немецким оккупантам!" - и поднял зажатую в руке шапку, но не надел, а наотмашь вытер ею глаза и без голоса, одними губами сказал что-то стоявшему рядом с ним мужчине в гражданском - должно быть председателю райисполкома. И тот, тоже стащив шапку и как-то отчаянно мотнув головой, стал громко одно за другим добавлять имена и фамилии людей, еще недавно живших здесь, на этих улицах, вокруг этой площади, а сейчас уже неживых. Называл сначала фамилии, а потом каждый раз полностью имена и отчества, словно читал какой-нибудь документ, хотя говорил по памяти. И, вставив между двумя мертвыми слова: "А еще..." - снова называл фамилию, имя и отчество. И опять "а еще", и опять фамилия и имя-отчество. И опять "а еще". И от этого "а еще" казалось, что он никогда не кончит.