Шрифт:
Что-то он знал и чего-то боялся, смотрел на Голицына странно, как-то неестественно преданно и, словом, толку от него не было никакого.
Все это не было странным, поскольку было просто невозможным. Даже бесплотные ангелы оставляют следы на земле, роняя сияющие перья с непорочных крыл. Всякая состоятельная московская леди неизбежно вступает в контакт со всевозможной "униформой": стилисты, продавцы в бутиках, дантисты, массажисты, но пристрастное сканирование всей этой "сферы облизывания" тоже не принесло ничего. Алиса сияла столь сильно, что ей удалось нигде не "засветиться": и очевидцы ослепли, и фотопленки были засвечены.
Свое отсутствие на работе Голицын объяснил туманно: "Беру кратковременный бессрочный отпуск по уходу за самим собой с сохранением формы и содержания". Ник исправно оплачивал все расходы, звонил ежедневно и бомбил голицынский e-mail пространными эпистолами, однако розыскные мероприятия все больше напоминали Голицыну триумфальный поход за тривиальностями. В самом деле, он убедился на практике в справедливости собственного открытия: кому-то удача улыбается, а над кем-то откровенно смеется. Великое достижение, что и говорить...
Весна прошумела мимо Голицына, как ветка полная листьев и цветов зла. Накатило лето, проехалось по столице раскаленным катком и отъехало в жаркое, пыльное и больное небытие. В самом начале сонно и благостно мерцающего сентября, после ночи диких, рысьих рысканий по новому Вавилону, Голицын вернулся на Кутузовский, и забытье безнадежности тотчас свалило его с ног тупым тычком в челюсть. Сон ему приснился замечательный: будто бы переводит он слепого страуса через дорогу, а на шее у страуса висит круглый дорожный знак с надписью "не прячьте песок в голову". Но досмотреть этот бредовый шедевр до конца ему помешал очередной звонок Ника. Ник, в голосе которого проявились доселе неслышимые блаженно-бархатные модуляции, сообщил, что удалось засечь особу, обликом напоминающую Алису, в Нью-Йорке, в одном из офисов World Trading Center.
– Где Гудзон, а где Кобзон, - устало съязвил Голицын.
– Стало быть, мое участие в проекте как бы упраздняется?
– А съездить не хочешь? Я не доверяю своим дуболомам. Они ее просто спугнут.
– Без проблем. Я и сам давно собирался нанести визит вежливости родителям. Ты не против?
– Делай все, что сочтешь нужным. Ты мне главное ее найди...
– Если она действительно там, я ее найду. Обещаю.
– Хорошо. Я тебе через DHL послал документы и деньги. Там же фотографии. Ты глянь: она, не она? Я не могу сказать уверенно... Сердце дрожит, как сучий хвостик...
– Я гляну, гляну.
– И ты слетай в любом случае.
– Я слетаю, слетаю.
– Хорошо. Что еще? Вроде все... Или не все? Ладно. Звони, если что.
– Я позвоню, позвоню.
– Ну, пока.
Влюбленный колобок - это, знаете ли, что-то. От него никто не уйдет. Наказание за неуместный сарказм воспоследовало оперативно - рок никогда не опаздывает по определению. Голицын глянул на фотографии, и ощутил, что его собственное сердце дрожит, как десять тысяч сучьих хвостиков, трепещущих в синхронном экстазе.
Это была она и не она... Пятнадцать лет назад ее звали Стелла. Но это нонсенс. Этой очаровательно хмурящейся, двадцатипятилетней блондинке на фото должно быть сейчас... Да, тридцать шесть. Никакой пластический хирург не способен на такие чудеса.
Рука Голицына потянулась к телефону, и аппарат тотчас зазвонил.
– Дима, ты пока не прилетай, ладно?
– услышал он голос, теперь уже непонятно кому принадлежащий.
– Почему?
– Голицына больше всего удивило собственное спокойствие.
– Твоих родителей я отправила в кругосветный круиз. Почти на халяву - я в турфирме тут работаю. Так что их здесь не будет...
– Спасибо, конечно. Но я хотел бы и с тобой поговорить. Или ты считаешь, что не о чем?
– А о чем? Слишком много крови утекло... Ты на диване сидишь?
– Да. А какое это...
– Крышку откинь - там мои записи. Нечто вроде дневника. Почитай, сам все поймешь.
– Но...
– Все. Пока. И Нику ничего не говори...
– Подожди!
Отбой. Каждый гудок - как гвоздь в барабанные перепонки.
Да, он был пьян, но как он мог ее не узнать тогда в Праге? Какая дьявольщина запорошила порохом глаза?
Кто сказал, что тоска горька? Она безвкусна, пресна, как дистиллированные слезы. Сырой, жидкий хлеб, обжигающе-мертвящий лед на языке. Не наркотик, а наркоз, убивающий все чувства, кроме самого чувства боли.
Дневник Стеллы-Алисы был озаглавлен странно:
"Записки сумасшедшей охотницы из Мертвого дома".
О, мадам! О, мадам, исходящая медом, ваши губы пахнут не столько ладаном, сколько леденцом. Ваша фигура неподражаемо ужасна - и кругла, и угловата. Словно бочонок, лихо срубленный растущей не из того места рукой. А в бочонке - амбре амонтильядо, смешанного в равных долях с крысиным ядом. А поворотись-ка, мамку! Экая ты смешная с этакой задницей - растаковской штуковиной наподобие двух сообщающихся, черных овальных подушек... О, Лунозадая! Сумрак, кашель, стеллажи, голубоватая, бархатная пыль столетий... Архив. И кажется Стелле, что ее место - на одном из таких стеллажей, на какой-нибудь тридевятой полке в секретной папке из особой попки. Студиозусы следуют за дамой безропотно-понуро, аки агнцы бледные за черным пастырем, и, с мучительным напряжением удерживая на лицах умное выражение, "внимательно внимают", как дама впаривает об особенностях архивного дела в свете последних. Стелле не по пути с ними, она - овца гордая, раскольническая, паршивая. Ее вечно тянет куда-то вбок от магистральной тропы. Там пыльный закат лежит пламенным платком на дороге, там розы резвятся, как балерины в крахмальных пачках, там качаются седые нимбы одуванчиков, бросая сонное сиянье на ветер. Там кусты черной смородины поблескивают тысячами влажных зрачков. Там из кустов доносятся возгласы рояля и торчат крепкие уши сероокого Волка. Он ждет, он томится и взывает... приди, овечка, я сгораю, как свечка... И овца идет. И корабль плывет. И волк ужинает. И ужин его ужасен и нежен...