Шрифт:
В юноше все больше росло негодование против Манфреда и одновременно его глубоко трогало горе, которое, как он видел, охватило сейчас не только монаха, но всех свидетелей этой сцены. Однако ничем не обнаруживая своих чувств, он сбросил с себя колет, расстегнул ворот л преклонил колени для молитвы. Когда он опускался наземь, рубашка соскользнула с его плеча, открыв на нем алый знак стрелы.
– Боже милостивый!
– вскричал как громом пораженный монах.
– Что я вижу? Дитя мое, мой Теодор!
Трудно вообразить себе - не то что описать, - каково было всеобщее потрясение. Слезы вдруг перестали течь по щекам присутствующих - не столько от радости, сколько от изумления. Люди воззрились на своего господина, словно глазами вопрошая его, что надлежит им чувствовать. На лице юноши попеременно выражались удивление, сомнение, нежность, уважение. Скромно и сдержанно принимал он бурные изъявления радости со стороны старика, который, проливая слезы, обнимал и> целовал его; но он боялся отдаться надежде и, с достаточным уже основанием полагая, что Манфред по природе своей неспособен на жалость, бросил взгляд на князя, как бы говоря ему: "Неужели и такая сцена может оставить тебя бесчувственным?"
Однако сердце Манфреда не было все же каменным. Изумление погасило в князе гнев, но гордость не позволяла еще ему признаться, что и он тронут происшедшим. Он даже сомневался, не было ли совершившееся открытие выдумкой монаха ради спасения юноши.
– Что все это значит?
– спросил он.
– Как может он быть твоим сыном? Согласуется ли с твоим саном и со святостью твоего поведения признание, что этот крестьянский отпрыск - плод твоей незаконной любовной связи с какой-то женщиной?
– О, господи!
– вздохнул старик.
– Ужели ты сомневаешься в том, что он мое порождение? Разве мог бы я так горевать из-за него, не будь он моим родным сыном? Смилуйся, добрый государь, смилуйся над ним, а меня унизь, как тебе будет угодно.
– Смилуйтесь, - закричали слуги, - смилуйтесь ради этого доброго человека!
– Молчите!
– властно приказал Манфред.
– Я должен узнать побольше, прежде чем расположусь простить его. Пащенок святого необязательно должен и сам быть святым.
– Несправедливый властитель, - сказал Теодор, - не отягчай оскорблениями свою жестокость. Если я действительно сын этого почтенного человека, то знай, что хотя я не князь, подобно тебе, но кровь, текущая в моих жилах...
– Да, - сказал монах, прерывая его, - в нем благородная кровь, и он отнюдь не такое ничтожное создание, каким вы, государь, считаете его. Он мой законный сын, а Сицилия может похвалиться немногими домами, которые древнее дома Фальконара... Но, увы, мой государь, какое значение имеет кровь, какое значение имеет знатность? Все мы пресмыкающиеся, жалкие, грешные твари. И только милосердие отличает нас от праха, из которого мы вышли и в который должны вернуться.
– Прекратите на время свою проповедь, - сказал Манфред.
– Вы забыли, что больше вы не брат Джером, а граф Фальконара. Изложите мне свою историю, после этого у вас будет предостаточно времени для нравоучительных рассуждений, если вам не посчастливится добиться помилования для этого дерзкого преступника.
– Пресвятая богородица!
– воскликнул монах.
– Возможно ли, чтобы ваша светлость отвергли мольбу отца пощадить жизнь его единственного детища, вновь обретенного после стольких лет? Попирайте меня ногами, государь, издевайтесь надо мной, мучьте меня, лишите меня жизни, - только пощадите моего сына!
– Теперь ты в состоянии понять, - сказал Манфред, - что значит утратить единственного сына!
– Не прошло и часа, как ты проповедовал мне смирение: мой дом-де должен погибнуть, если такова воля судьбы... Но граф Фальконара...
– Увы, государь!
– воскликнул Джером.
– Я признаю, что оскорбил вас. Но не отягчайте страданий старика. Не ради своей гордыни умоляю я вас о спасении этого юноши, но ради памяти той необыкновенной женщины, что произвела его на свет... Она... она умерла, Теодор? Род, семья... Нет, я и не помышляю о таких суетных вещах... Это говорит сама природа...
– Душа ее давно уже среди блаженных, - сказал Теодор.
– О, как же это случилось?
– вскричал Джером.
– Расскажи мне... Нет, не надо... Она счастлива... Ты теперь моя единственная забота! Жестокий господин! Согласен ли ты наконец милостиво даровать мне жизнь моего бедного мальчика?
– Возвращайся в свой монастырь, - ответил Манфред, - и приведи сюда беглянку. Повинуйся мне и во всем прочем, про что я тебе говорил, и я обещаю тебе взамен жизнь твоего сына.
– О государь!
– вскричал Джером.
– Ужели за спасение дорогого моего мальчика я должен заплатить своей честью?
– За меня?
– воскликнул Теодор.
– Нет, лучше тысячу раз умереть, чем запятнать твою совесть! Чего требует от тебя этот тиран? Значит, девушка еще не в его власти? Тогда защити ее, почтенный старец, и пусть вся тяжесть его гнева падет на меня!
Джером попытался сдержать пыл негодующего юноши, но, прежде чем Манфред смог что-либо сказать в ответ, послышался конский топот, и внезапно заиграла медная труба, висевшая с наружной стороны замковых ворот. В тот же миг пришли в бурное движение траурные перья на заколдованном шлеме, все еще возвышавшемся в другом конце двора; они трижды низко наклонились вперед, как если бы незримый носитель шлема отвесил тройной поклон.