Шрифт:
После школы друзья покойного отца устроили Гошу в Институт восточных языков. Там он поражал студентов робостью и удивительными способностями. Его считали лентяем. Но это была не лень, а страх сделать что-нибудь такое, что насмешит людей.
Гоша не ходил ни на лекции, ни на коллоквиумы. Целыми днями валялся он на продавленной кушетке и сочинял стихи.
Изредка, когда на душе становилось особенно тошно, Гоша ходил в Каретный, в садик «Эрмитаж» играть в шахматы. Там встречал однокашников. Некоторые питомцы образцовой школы стали образцовыми начальниками, директорами. Курбатов выдвинулся в редакторы молодежной газеты. Услышав эту новость, Гоша расстроился. Как же так? Ему, необыкновенному Гоше, приходится существовать на жалкую долю родительского наследства, а невежда, уверявший, что турки живут в Туркестане, раскатывает на персональном «газике».
Гоша ожесточился, принялся изучать итальянский и через полгода запросто декламировал терцины «Ада». Между тем наследство было проедено, а тетка стала запирать свой хлеб на ключ. Стипендии Гоше, как обеспеченному сыну профессора, не полагалось. Тетка глумилась над его стихоплетством и настаивала, чтобы он «оформлялся».
Разозлившись, Гоша снес в комиссионный магазин мамин пуховый платок, присвоенный теткой. Тетка расстроилась, простудилась, и ее увезли в больницу. Гоша залег на кушетку и стал сочинять автобиографическую поэму «Розовый омут». Дело продвигалось туго. Гошу раздражало, что строчки самовольно складываются в терцины. Давало себя знать пресыщение «Божественной комедией».
Пока он мучился, голодный кот Марсик ходил по комнате и орал так, что пришла соседка из смежной квартиры. Это и была Тата. Затаив дыхание, выслушала она начало поэмы и предрекла Гоше путь, усыпанный розами. Он улыбнулся и напомнил, что гению уготована трагическая судьба.
Гоша знал, что ему суждено сгореть, как сгорел Джордано Бруно. Он ждет своего часа. Ждет с нетерпением, даже с радостью. Лишь бы найти достойную защиты идею или встать на защиту гонимого, ибо любой неординарный человек – уникум, мистическая идея… Тата перебила его: трагедия гения, сказала она, типична для капиталистического общества. А в нашей стране, в героическое время пятилетки, поэзия нужна не меньше, чем хлеб и сталь. Они поспорили и остались в восторге друг от друга.
После ухода Таты он с новой силой принялся за поэму, но ненадолго. Из больницы пришло извещение – скончалась тетка. Для захоронения надо было сдать ее хлебную карточку. Гоша перерыл всю комнату – карточки не было. Он взломал шкатулку. В шкатулке не оказалось ничего, кроме пузырька с хлороформом и записки: «Когда Господь призовет меня – усыпи Марсика. Не то буду являться». Каждый день к Гоше ходили люди с портфелями и значками, про тетку говорили, что она преет, грозили судом, заставляли писать объяснения, подписывать какие-то бумаги. Кот сбежал, будто и он прочел теткину записку, и Гоша растерянно слонялся по комнате в полном одиночестве. Первого числа тетку разрешили хоронить без карточки. А у Гоши не оказалось ни копейки. В смертельной тоске валялся он на кушетке, проклиная свою недолю, и в голову лезли слова великого флорентийца: лежа на перине, счастья не найти. Ночью он ни с того ни с сего вспомнил своего бывшего заступника, редактора молодежной газеты Курбатова, и к утру сочинил стихи:
Нам не страшны ни грозы, ни угрозы. И плану пятилетнему в зачет Текут зерна потоки из колхоза, И из вагранки жарко сталь течет. И труд, и стих мой людям угнетенным Звезду освобождения несет.И так дальше – всего восемь терцин.
Курбатов встретил Гошу скифским гоготом. Машинистке было приказано подать чай.
Гоша протянул редактору свое произведение.
– Чего это все кинулись стишки писать? – сказал Курбатов. – Даже бабы пишут. Читал эту Веру Инбер – с души воротит. Слабовасто пишет. Губной помадой.
– Поэзия требует известной культуры, – заметил Гоша.
Гошины стихи редактор просмотрел, прикуривая папиросу. А прикурив, сказал:
– Слабовасто. У Инбер и то лучше.
– Что ж, – Гоша, бледнея, поднялся. – Не в коня корм.
– Слабовасто, слабовасто, мосье Жорж. Навряд ли твой стишок принесет угнетенным звезду освобождения. И учти, из вагранки течет не сталь, а чугун. Тысячу двести градусов вагранка не выдержит. Расплавится.
– Буду иметь в виду, – слегка поклонился Гоша.
– Слабовасто, слабовасто… – бормотал Курбатов. – А, была не была! Тиснем в подборке «Молодые голоса»… Ты же меня все-таки ливерной колбасой кормил. Немного мутатис, мутандис, как говорится, и тиснем.
Суровая машинистка принесла чайник, стаканы с подстаканниками и сливочное печенье.
– Садись, пей. А подписывать стишки как будем – «Мосье Жорж»?
Гоша был возмущен до того, что не мог поймать подходящего ответа. Сглотнув голодную слюну, он проговорил:
– Я пришел не чаи распивать, а предлагать стихи. Вместо того чтобы получить официальный отзыв, я слышу дурацкий смех и не менее дурацкие мутатисы… Вызубрил два латинских слова и думаешь, что этого достаточно для…
– Ошибаешься, – сказал Курбатов. – Еще знаю. Альма матер.
– Ну альма матер. А еще?
– Идефикс.
– Это по-французски, полиглот!
– Тогда больше не знаю.
– Ну вот. А берешься судить, что слабовасто, что не слабовасто… Вызубрил мутатис мутандис… в легковушке раскатываешь!..
– Тебе денег надо? – просто спросил Курбатов.
– Это не имеет значения. Я стихи на ливерную колбасу не меняю. Вопрос исчерпан.
Так бы и оборвалась встреча школьных приятелей, если бы в кабинет не влетел секретарь редакции. В руках его колыхалось жирное полотнище газетной полосы. Только что позвонили, что героиня очерка, приготовленного специально для Восьмого марта, сбежала с Трехгорки и оформилась в продовольственном Торгсине.