Шрифт:
Первый год сиротства, очнувшись после болезненного многомесячного забытья, где сон с явью смешались — не разберёшь, девочка прожила, не томясь. Рядом был двоюродный брат, которого она любила. Любила по-детски, смешно, но это уж как умела. Петруша был странен, временами груб, даже несносен. Она часто плакала от его обидностей или, хуже того, безразличия, но ни единого дня не тосковала и не чувствовала себя одинокой. И дядя поначалу был с сироткой ласков, внимателен. Подолгу с ней разговаривал, гладил по голове, всё выспрашивал о покойном тяте и его привычках.
Пока родственники жили в Сагдееве, Автоном Львович всё искал что-то. Рыл землю то там, то сям, живого места в усадьбе не оставил, а некоторые постройки недавнего возведения зачем-то разобрал по брёвнышку.
Потом эти занятия дяде надоели. Зеркаловы переехали в Москву, где им был пожалован дом, а Василиса осталась в поместье.
Самое больное воспоминание — как она побежала за ворота, следом за отъезжающей коляской. Как кричала: «Петенька! Петруша!», а тот и не оглянулся. И после, во все годы, ни разу в Сагдеево не наведался. Несколько месяцев Василиска плакала о нём каждый день, потом заставила себя забыть золотоволосого мальчика с сиреневыми глазами.
В ту пору осталась она на свете совсем-совсем одна. Единственный друг, безногий Илья, пропал.
Едва оправившись после болезни, Василиска выбралась к нему на мельню. Хотелось повидаться и, главное, понять, что в том долгом сне было правдой, а что мороком.
Но вместо дома она обнаружила свежее пепелище, при виде которого сердце сжалось от горя и предчувствия какой-то смутной, неотвратимо надвигающейся беды. Горькая беда нагрянула, когда Зеркаловы съехали.
Вместо себя Автоном Львович оставил в Сагдееве прикащика. Сказал: «Слушайся Нифонта, как меня».
Нифонт этот ранее служил у дяди в Преображенском приказе. Не описать, до чего страшен! Вместо носа кожаный мешочек на тесемках. Много позже Василиска узнала: вёл Нифонт допрос в пытошной избе, а страдалец, которого он терзал, с дыбы сорвался, накинулся на мучителя и нос ему отгрыз. Без носа в таком важном месте служить неподобно. Известно, кто безнос ходит — каторжники, рваные ноздри. Вот Нифонта с казённого места и отставили. Дал ему Автоном Львович кормление при себе, чтоб зверь этот ярился ради дядиной пользы.
В Сагдееве, без управы и начальства, сделался Нифонт царём и Богом. Никто против него пикнуть не смел.
Девчонкой, существом малозначительным и бесполезным, прикащик заниматься брезговал. Приставил к ней суровую бабу, чтоб глядела за княжной, ни на шаг от неё не отходила. Через некое время заметил, что мамка к дитяте помягчела, жалеет сироту, даже ласкает — прогнал, приставил другую, позлее. И после того менял мамок каждые два-три месяца, чтоб не привыкали. Слуг в усадьбе тоже подолгу не держал, так что росла Василиска среди чужих людей, в лучшем случае к ней равнодушных, а то и враждебных.
В те годы девочка была уверена, что Нифонт задумал её извести и мучает нарочно, из лютости. Боялась его невыносимо.
Каждую субботу прикащик удостаивал подопечную внимания — для науки стегал лозой по рукам, очень больно. Это если ни в чём не виновата. А коли провинилась в какой-нибудь малости, драл за уши, с вывертом и обидно грозился, что со временем уши у неё вытянутся, как у ослицы. Василиска пугалась, рыдала пуще.
Но и в те, ранние годы в девочке уже сказывалась непреклонность.
Однажды, во время субботнего мучительства, она вдруг поняла: Нифонту нравится видеть, как она плачет. И поклялась себе, что больше слезинки не уронит. Это был первый её бунт, неудачный.
Через неделю, перед следующим истязанием, она долго держала руки в ледяной воде, чтоб занемели. Стал Нифонт по ним хлестать, а Василиса смотрит на него сухими глазами и только губу кусает. На-ка, ирод, выкуси.
Озадачился прикащик. Лозу отложил. Подумал немного и внезапно сделал нечто невообразимо ужасное. Сдёрнул с лица мешочек — а там яма, и в ней что-то мокрое, зелёное!
Завопила княжна от страха и отвращения, зажмурилась, слёзы потоком, Нифонт же знай хохочет. С того дня взял он над ней полную силу.
Начал бить не только но запястьям, но и но щекам. Потом совал волосатую кисть: целуй-де, благодари за науку, не то нос заголю. И она целовала.
Начала Василиска от такого бытия чахнуть, задумываться, о чём дети на двенадцатом году жизни не задумываются. Зачем-де на свете обитать, если он так нехорош? И не лучше ль самой всему конец положить, чем дожидаться, пока палач её уморит?