Шрифт:
— Не «возложенного», а «возложенному», — поправил Николай.
Сперанский молча взял карандаш.
— Постойте, как же правильней?
— Родительный падеж, ваше величество: «возложенного» — «бремени возложенного».
— Ах, да, родительный… Ну, так и поправлять нечего, — покраснел Николай. Никогда не был тверд в русской грамоте. И опять почудилось ему, что Сперанский смеется над ним, как над маленьким мальчиком.
— «Да укрепит благие намерения наши: жить единственно для любезного отечества, следовать примеру оплакиваемого нами государя; да будет царствование наше токмо продолжением царствования его, и да исполнится все, чего для блага России желал тот, коего священная память будет питать в нас и ревность, и надежду стяжать благословение Божие и любовь народов наших».
Манифест ему нравился. Но он и виду не подал; дочитав до конца, еще больше надулся.
Взял перо, чтобы подписать, и отложил: подумал, что надо бы вспомнить о Боге в такую минуту. Закрыл глаза, перекрестился; но, как всегда, при мысли о Боге, оказалась только черная дыра, где «строго и жучковато»; сколько ни молись, ни зови, — никто из дыры не откликнется. Подписал, уже ни о чем не думая. Только спросил:
— Тринадцатое?
— Так точно, государь, — ответил Сперанский.
«А завтра понедельник», — вспомнил Николай и поморщился. Подписал двенадцатым.
— Счастие имею поздравить ваше императорское величество с восшествием на престол или, вернее, сошествием, — потянулся к нему Лопухин и поцеловал его в плечико.
— Почему сошествием? — удивился Николай.
— А потому, что фамилия вашего императорского величества так, высоко поднялась в общем мнении публики, что члены оной как бы уже не восходят, а скорей, нисходят на престол, — осклабился Лопухин с любезностью, обнажая белые ровные зубы искусственной челюсти, и тленьем пахнуло изо рта его, как от покойника.
— Ангел-то, ангел наш с небес взирает! — всхлипнул Голицын и тоже поцеловал Николая в плечико.
— Не с чем меня поздравлять, господа, — обо мне сожалеть должно, — проговорил Николай угрюмо и вдруг с почти нескрываемым вызовом обернулся к Сперанскому, который сидел молча, потупившись. — Ну, а вы, Михайло Михайлыч, что скажете?
— «Да будет царствование наше токмо продолжением царствования его», никогда я себе этих слов не прощу, ваше величество, — поднял на него Сперанский медленные глаза свои.
— Это не ваши слова, а мои. И чем они плохи?
— Не того ждет Россия от вашего величества.
— А чего же?
— Нового Петра.
Лесть была грубая и тонкая вместе. «I1 у a beaucoup de praporchique en lui et un peu de Pierre le Grand.», [10] — сказал однажды Сперанский о великом князе Николае Павловиче и мог бы то же сказать об императоре.
Вдруг наклонился, поймал руку его, хотел поцеловать; но тот поспешно отдернул ее, обнял его и поцеловал в лысину.
10
В нем много от прапорщика и мало от Петра Великого (франц.)
— Ну, полно, ваше превосходительство, льстить изволите, — усмехнулся недоверчиво, а сердце все-таки сладко дрогнуло: «второй Петр» был его мечтою давнею.
Помолчал и прибавил:
— Я никогда не думал вступать на престол. Меня воспитывали как будущего бригадного. Но надеюсь быть достойным своего звания; надеюсь также, что как я исполнил свой долг, так и все оный предо мною выполнят. Когда же приобрету необходимые сведения, то поставлю каждого на свoe место. Философия не мое дело. Пусть господа философы как себе хотят, а для меня — жить значит служить; и если бы все служили как следует, то всюду был бы порядок и спокойствие. Вот, господа, вся моя философия!
Взглянул на Сперанского. Тот молчал, зажмурив глаза и наклонив голову, как будто слушал музыку.
— А за сим, — продолжал Николай, возвышая голос, — не допускаю и мысли, чтобы во всем, касающемся дел вверенной мне Богом империи, кто-либо из подданных осмелился уклониться от указанного мною пути.
Говорил коротко, отрывисто, как будто с кем-то спорил или на кого-то сердился; входил во вкус — покрикивал, как молодой петушок, который хорохорится, но еще не умеет кричать как следует.
— И если я буду хоть на один час императором, то покажу, что был того достоин, — кончил и встал.
— Государственный Совет, ваше сиятельство, — обратился к Лопухину, — извольте собрать сегодня к восьми часам вечера для объявления манифеста и учинения присяги. И прошу вас, господа, чтоб никто не знал… Сегодня прошу, а завтра буду приказывать, — опять не удержался, кончил окриком.
Лопухин, Голицын и Сперанский вышли из комнаты. В одну дверь вышли, а в другую вошел Бенкендорф.
Бедный остзейский дворянин, будущий великий сыщик, шеф жандармов, начальник III Отделения, генерал-адъютант Александр Христофорович Бенкендорф, имел наружность приятную, даже благородную, только лицо слегка помятое, — видно было, человек пожил; улыбка неподвижно-любезная, взор обманчиво-добрый, как у людей равнодушно-уклончивых. Не глуп, не зол, но рассеян и легок на все. «Скользите, смертные, — не напирайте. Glissez, mortels, n'appuyez pas», — говаривал.