Шрифт:
Не кончил и закрыл лицо руками.
Оболенский опять подсел к нему и начал гладить его по голове с тихою ласкою. Как всегда в минуты нежности, называл его «Коньком» — от «Коня», Кондратий.
— Устал ты, измучился, Конек мой бедненький!
— Устал, Оболенский, ох, как устал! Вот, говорят, другая жизнь. А с меня и этой довольно. Так устал, что, кажется, мало смерти, мало вечности, чтобы отдохнуть…
— А знаете, о чем я все думаю? — продолжал, помолчав. — Что это значит: да идет чаша сия мимо Меня. Как мог Он это сказать? Для того и пришел, чтобы чашу испить, — и вот не захотел, ослабел, ужаснулся. Это Он-то, Он — Бог! Совсем как человек… А что, Голицын, есть Бог? Только просто скажите — есть?
— Есть, Рылеев, — ответил Голицын и улыбнулся.
— Да, вот как просто сказали, — улыбнулся и Рылеев. — Ну, не знаю, может, и есть. А только вам-то на что? Ведь вы свободы хотите?
— А разве нет свободы с Богом?
— Нет. С Богом — рабство.
— Было рабство, а будет свобода.
— Будет ли? И когда еще будет? А сейчас… Нет, холодно, Голицын, холодно!
— Что холодно, Рылеев?
— Да вот ваш Бог, ваше небо. Кто любит небо, не любит земли.
— А разве нельзя вместе?
— Научите как?
— Он уже научил: да будет воля Твоя на земле, как на небе. Тут уже вместе.
— Планщик!
— Ну, что ж, пусть. За этот «план» умереть стоит!
Рылеев ничего не ответил, закрыл глаза, опустил голову, и слезы потекли по лицу его, такие тихие, что он сам их не чувствовал.
Оболенский наклонился к нему и обнимал, целовал, как больного ребенка, с тихою ласкою:
— Ничего, ничего, Конек! Небось, все будет ладно. Христос с тобой!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Князь Евгений Петрович Оболенский, поручик лейб-гвардии Финляндского полка, старший адъютант командующего гвардейской пехотой, генерал-адъютанта Бистрома, был одним из главных учредителей Северного Тайного Общества.
В Москве, под Новинским, в приходе Покрова, в старинном, как бы деревенском, помещичьем доме, с флигелями и службами, среди густого, дремучего сада, жила семья Оболенских, без вельможных затей, просто и весело. Старый князь Петр Николаевич, рано овдовев, вел в миру иноческую жизнь, в посте и молитве. По наружности казался печальным и суровым. Но недаром маленькие внучки любили его без памяти и за легкие, как пух, седые волосы прозвали «Одуванчиком»: таким он и был — весь легкий, светлый и нежный — с детьми сам как дитя.
Князь Евгений был первенец от второго брака князя Петра Николаевича Оболенского на Анне Евгеньевне Кашкиной, дочери генерал-аншефа, Тульского наместника при императрице Екатерине II. После смерти княгини Анны родная сестра ее Александра Евгеньевна, фрейлина императрицы Марии Федоровны, заменила детям покойную мать.
Когда молодой Оболенский поступил в гвардейский Павловский полк и переехал на житье в Петербург, тетка его, Анна Гавриловна Кашкина, поручила ему, как старшему, надзор за своим единственным сыном Сережею, совсем еще молоденьким мальчиком, шалуном и повесою, служившим в том же полку. Язычок у Сережи был острый, как бритва. Однажды пошутил он над полковым товарищем, поручиком Свиньиным, и тот вызвал его на дуэль. Оболенский, узнав об этом, поехал к обиженному и объявил, что дуэли не бывать, Сергей — мальчишка, на которого сердиться не стоит, а уж если Свиньин хочет непременно драться, то пусть дерется с ним, с Оболенским. Свиньин принял вызов, дрался и был убит.
Человек добрый, неспособный мухи обидеть — нравом весь в отца, в Одуванчика, — князь Евгений был так потрясен этим убийством, что заболел; но виноватым себя не считал и никаких угрызений совести не чувствовал: думал, что убийство на дуэли — не преступление, а несчастие; к тому же, дрался не за себя, а за брата, единственного сына матери, почти ребенка, которого нельзя было спасти иначе. Мысли эти так успокоили его, что, когда он выздоровел и вернулся к прежней рассеянной жизни, то забыл обо всем. Но вспомнил. Опять забыл, опять вспомнил — и так много раз, пока, наконец, не почувствовал, что никогда не забудет, и чем дальше, тем воспоминание живее, острее, невыносимее. И хуже всего было то, что он сам не понимал, что с ним; продолжал считать себя невиновным, а между тем мучился так, что бывали минуты, когда ему казалось, что он сойдет с ума или наложит на себя руки.
В одну из таких минут начал молиться, почти бессознательно, повторяя слова детских молитв — «Отче наш», «Богородицу» — и стало легче. С тех пор часто молился и мало-помалу оживал, как человек полузадохшийся, который начинает дышать.
Наконец, понял, что ему становится легче только тогда, когда он перестает себя извинять, принимает всю тяжесть вины и считает себя самым обыкновенным убийцею, нисколько не лучше, а, может быть, хуже тех, что режут людей на больших дорогах; понял, что нельзя оправдать, а можно только искупить вину. Но еще не знал как. Думал бросить все и уйти в монастырь, но чувствовал, что этого мало: легче уйти, чем остаться в миру. Надо было деваться куда-нибудь, и он поступил сначала в ложу Каменщиков, [14] а оттуда — в Северное Тайное Общество. И скоро почувствовал, что здесь найдет то, чего искал, — свой искупительный подвиг.
14
т. е. масонов (от франц. macon — каменщик)
Внутренне изменился до неузнаваемости, а наружно оставался тем же блестящим гвардейским поручиком с довольно приятным, но обыкновенным лицом, здоровым, гладким, белым и румяным, круглым, безусым и безбородым; моложе своих лет — ему было двадцать девять.
По приезде Голицына из Василькова Оболенский часто видался с ним и с жадностью слушал рассказы его о Южном Обществе, о Славянах, о Сергее Муравьеве и его «Катехизисе». Главную мысль Муравьева о свободе с Богом он сразу понял.
Утром 13 декабря от Рылеева Оболенский с Голицыным пошли к Трубецкому.