Шрифт:
Стало быть, друг мой, если ты встанешь на мою точку зрения, то ты не только не будешь бояться близости решения, а, напротив того, ты будешь желать, чтобы решение состоялось как можно скорее.
Перед тобой и передо мною стоит чаша с довольно горьким напитком; мы вот уже полтора года все собираемся выпить это питье и всё морщимся в ожидании неприятного ощущения, а чашка все-таки полна, и оттого, что мы долго разбираемся в ней, не убавляется ни одной капли жидкости, и самая жидкость вовсе не становится вкуснее. Стало быть, чем скорее мы возьмем чашку в руки и начнем пить, тем лучше будет и для тебя, и для меня – я-то уже давно в этом убедился и с самого начала желаю только, чтобы в меня поскорее влили эту микстуру. Уж такое я питье мудреное устроил, что никак от него не отвертишься”.
Надо заметить, что, когда приговор был объявлен, минуты уныния почти совершенно уже не находили на Писарева. Особенной бодростью отличаются его письма 1864–1865 годов, т. е. третьего и четвертого годов заключения. Впрочем, некогда было и тосковать. Этот двухлетний период – самый плодотворный из всей литературной деятельности Писарева. В течение одного только 1865 года Писаревым были написаны 50 печатных листов, и притом каких! Статья “Посмотрим” может служить образцом русской полемической литературы; в ней одной больше ума, чем во всех писаниях многочисленных противников Писарева, потому-то те очень благоразумно поступают, что никогда не говорят о ней. Им бы пришлось в таком случае считаться с миросозерцанием, не устаревшим и в наши дни, – миросозерцанием, положившим камнем своим краеугольным трудовое начало и великолепные слова:
“Конечная же цель всего нашего мышления и всей деятельности каждого честного человека состоит все-таки в том, чтобы разрешить навсегда неизбежный вопрос о голодных и раздетых людях; вне этого вопроса нет ничего, о чем бы стоило заботиться, размышлять и хлопотать”.
Не буду упоминать о многочисленных популяризациях, относящихся к этому периоду высшего подъема писаревского духа и таланта, – популяризациях, одушевленных высоким желанием создать в России реально мыслящую деятельную интеллигенцию, которая могла бы навеки явиться оплотом развития нашей бедной родины.
Здесь, в крепости, Писарев впервые познал славу. Об этом несомненно свидетельствовали постоянные нападки бесчисленных врагов его… Стоило ему сказать слово, чтобы отовсюду поднялись брань, спор, крики негодования, нотации и т. д. Почти каждая его статья была тем первым выстрелом, которым начинается обычно сражение. И в этой борьбе, лихорадочной работе, беспрерывной ожесточенной полемике рос талант Писарева и крепли его убеждения. Глубже и глубже присматривался он к жизни и, отрешаясь постепенно от юношеских увлечений, увидел наконец на дне жизни великую и основную проблему наших дней: голодного и холодного.
Слава (несомненная и очевидная) радовала Писарева. Как это ни странно, но есть люди, которые боятся успеха, как есть другие, боящиеся света солнца или свободного пространства. Для человека с больной душой успех представляется чем-то пугающим, страшным, как любовь молодой девушки, влекущая за собой столько трудных и страшных обязательств. Но Писарев был не из таких. Слава окрыляла его, здоровье позволяло работать “вовсю”, как он любил выражаться, и расположение его духа почти неизменно оставалось бодрым и приподнятым.
Незначительные огорчения доставлял лишь Благосветлов, который то дулся, то капризничал, то как-то слишком ухаживал. Кто поверит, что Писареву на вершине его славы приходилось писать такие, например, письма своему патрону из крепости:
“Григорий Евлампович. Твое последнее письмо страдает крайней неопределенностью выражений, и потому я прошу тебя дополнить его некоторыми комментариями. Ты пишешь: “на будущее же время ты можешь предлагать “Русскому слову” какие угодно условия, а я буду принимать или отвергать их, смотря по нравственной деликатности наших отношений и по моей возможности, но прошу меня уволить один раз и навсегда от всяких полицейских ревизий”. Я, со своей стороны, никаких новых условий предлагать “Русскому слову” не намерен; старые же наши условия состоят в том, что я получаю 50 р. за печатный лист и, кроме того, четвертную долю барышей, когда они окажутся в наличности. Если ты этими существующими условиями недоволен, то это уже твое дело предлагать мне новые условия и мое дело принимать или не принимать их. Поэтому прошу тебя или формулировать новые условия, или объявить мне, что мы остаемся при старых. Я полагаю, что наши отношения основывались до сих пор и должны основываться не на нравственной деликатности, а на нашей взаимной выгоде. Мне выгодно работать за известную плату в известном журнале, а издателю выгодно печатать мои работы; нравственная деликатность тут ни при чем. Что же касается до твоей просьбы от увольнения тебя от полицейских ревизий, то я без малейшего труда могу ее исполнить, по той простой причине, что я до настоящей минуты подобных ревизий не производил. Если же ты подразумеваешь, что я посылал в твою квартиру полисменов и личностей, искусных в подсматривании, то мне остается только пожалеть о том, что ты разбрасываешь в частной переписке такие полемические драгоценности, которые следует приберегать для печати. Что никто не может удерживать меня в “Русском слове”, это я прекрасно знаю и без твоих пояснений, но что я не имею ни малейшего желания отходить от такого журнала, которому в продолжение четырех лет были посвящены все мои умственные силы и который отчасти обязан своим успехом моим работам, это, я думаю, ты понимаешь очень хорошо и без моих объяснений. Отойти теперь от “Русского слова” – значило бы отказаться от жатвы с того поля, которое я вспахал и засеял вместе с тобою и другими нашими сотрудниками. Если твоя нравственная деликатность не возмущается подобными предложениями, то я думаю, что на такой нравственной деликатности мудрено строить какие бы то ни было прочные отношения.
Поэтому я и предлагаю тебе для фундамента этих отношений, вместо нравственной деликатности, взаимную выгоду, что совершенно согласно с нашею общею теорией последовательной утилитарности и систематического эгоизма. Наше объяснение, происходившее 4-го августа, произвело между нами некоторую холодность; если бы отношения наши были основаны на нравственной деликатности, то эта возрастающая холодность легко могла бы привести за собою разрыв, что, во всяком случае, было бы с нашей стороны непростительной глупостью и даже нарушением наших общественных обязанностей. Но так как нам обоим невыгодно расходиться, то я надеюсь, что мы не разойдемся. Любить друг друга мы, может быть, совсем не будем, но это взаимное любление ни на что не нужно. Ты по-прежнему будешь отыскивать и доставлять мне как можно больше хороших книг для того, чтобы я писал в твой журнал занимательные статьи; а я по-прежнему буду писать как можно лучше
(5 авг. 1865 г.)”.Писарев к этому времени, как видит читатель, уже настолько раскусил Благосветлова, что не желал с его стороны ни деликатности, ни возвышенной подкладки для отношений вообще. Он любил не Благосветлова, а журналистику и, прежде всего, “Русское слово”, в любви к которому он то и дело объясняется в письмах к матери. Успех журнала радует его и беспокоит. Он пишет, например, тому же Благосветлову:
“Правда ли, что у нас всего 1700 подписчиков? Если правда, то не поторопился ли ты прибавить мне по десяти рублей за лист! Если эта прибавка обременительна, то я готов от нее отступиться. Но, разумеется, ты примешь мою жертву только в том случае, если она необходима для существования журнала”.
В том же письме Писарев, нисколько не жалея своих молодых сил, предлагает писать по две статьи в месяц. И – надо себе вообразить! – на такие-то строки и чувства Благосветлов имел грубость и пошлость ответить: “прошу избавить меня от полицейского надзора!”…
Наконец, 18 ноября 1866 года Писарев был освобожден, просидев в крепости 4 года 4 месяца и 15 дней. Ко времени пребывания Писарева в крепости относится небольшое воспоминание Н. Шелгунова, которым я и позволю себе закончить эту главу: “В 1863 году, – рассказывает Н. Шелгунов, – когда я находился в Алексеевском равелине, я узнал от Полисадова (бывшего тогда протоиереем Петропавловского собора), что Писарев находится тоже в заключении. И к Писареву, и ко мне отец Полисадов проявлял большое внимание и часто к нам заходил. Писарев не доверял Полисадову и приписывал его посещения причинам, которых нельзя было бы оправдать, если бы Писарев не ошибался. Полисадов был в этом отношении вне всяких подозрений и держал себя умно, с тактом и осторожно. По крайней мере, таким я его помню. От Полисадова я знал, что Писарев находился постоянно в сильно возбужденном состоянии. Был даже такой случай. Раздражившись на Полисадова, Писарев выгнал его из своей камеры и бросил за ним по коридору книгой. Полисадов отзывался о Писареве с глубоким уважением и сочувствием и, видимо, старался облегчить ему его одиночество”, – за что ему, разумеется, большое спасибо.