Шрифт:
— Да, но ведь политкаторжанин…
— Помилуйте, Александр Васильевич, чем же гордиться? Каторга она и есть каторга.
Адрианов многозначительно улыбнулся:
— Для нас с вами каторга, а для них — голгофа.
В это время в соседней зале послышался рояль — играли польку. К Адрианову подошла юная вдова, владелица двухэтажного галантерейного магазина. Партия за карточным столом расстроилась. Беседа, так волновавшая окружного исправника, оборвалась.
«Вечер» у хлебосольного и всеми уважаемого господина Рымарева-Черняева, как и обычно, затянулся до четырех часов ночи. Огромный двухэтажный деревянный дом на Большой улице ярко светился всеми двадцатью четырьмя окнами. И если бы не этот опоясанный двумя рядами светящихся окон дом, то старый уездный город, приткнувшийся у подножия голых холмов на берегу широкой протоки Енисея, казался бы необитаемым — так здесь по ночам все было тихо, темно и глухо.
А на следующий день на Новоприсутственной улице у полицейской управы встретились четверо немолодых людей. Феликс Яковлевич невесело оглядел товарищей по ссылке, в общем-то почти уже смирившихся со своей участью.
Вот Аркадий Тырков. Дворянин. Народоволец. Сигнальщик из отряда Софьи Перовской, осуществившего решение Исполнительного комитета «Народной воли» о казни императора Александра II, чудом избежавший виселицы. Они с Орочко (Александра все ссыльные почему-то называли Алексеем) поддерживают под руки изнуренного болезнью Мельникова. Орочко за принадлежность к террористической организации был приговорен сначала к виселице, а потом к каторге. На поселении женился, обзавелся хозяйством, опростился и как будто бы ни о чем больше не помышляет.
Стоянов принял всех поднадзорных стоя, в подполковничьей парадном мундире при всех орденах, с непроницаемо-торжественной миной на лице.
— Господа! Милость государя-императора к своим подданным, даже временно заблуждавшимся, беспредельна. Даже вы, чья деятельность носила преступно-политический характер, получаете возможность в полной мере испытать всю глубину монаршьего милосердия. Сейчас, когда Япония развернула боевые действия на восточных границах нашего отечества, государь-император обращается к вам со словами всепрощения и дарует вам восстановление всех прав состояния, а также свободу местожительства и образа жизни… Но при одном весьма лестном для вас, я надеюсь, условии… Вы должны искупить свою вину добровольной отправкой на фронт.
Стоянов перевел дыхание и повернул свое пучеглазое лицо к Кону. Исправник понимал, что от решения старосты минусинской колонии ссыльных зависит многое, если не все.
— Господин Кон, может быть, вы желаете загладить свою вину и отправиться добровольно на фронт?
— Не желаю, — резко сказал Кон.
— Господин Тырков, а вы?
— Не желаю.
Исправник посмотрел иа Мельникова. Тот по возможности выпрямился и слабым голосом попросил бумагу и карандаш. Стоянов подвинул на край стола то и другое, и пока Мельников выводил дрожащей рукой: «Долго вы думали, что додумались до этого?» — насмешливо поглядывал на Кона и Тыркова. Но, кинув взгляд на бумагу, разъяренно выхватил у Мельникова карандаш и, переломив пополам, кинул в корзину под столом.
К Орочко он обращался, уже сидя в кресле:
— Господин Орочко… вы бывший фейерверкер. Может быть, вы согласны?
— Согласен, — сказал Алексей, ероша крупными узловатыми пальцами сиво-русую бороду. — При одном условии… Если мне каторгу и ссылку зачтут за службу в армии с выслугой лет. По моим подсчетам, я сразу получу чин генерал-майора.
В мае 1904 года Кон прощался с товарищами по ссылке. Навестил Мельникова. Сергей Иванович слег и уже не надеялся вернуться из Сибири живым. Алексея Орочко дома не застал — тот уехал на подтаежную заимку. Аркадий Тырков, конечно, был дома, как и всегда по вечерам, и много говорил все об одном и том же — отец хлопочет о переводе его в свое имение Вергеж. Там теперь живет его сестра Ариадна Владимировна Вергежская, подруга Надежды Константиновны Крупской. Но Аркадия в те места тянет по другой причине: отец поставил образцовое молочное хозяйство, что очень уж глубоко восхищает супругу Аркадия, славную Елену Павловну.
Днем, к сожалению, Аркадий занят частными уроками, а иначе непременно прибежал бы на пристань. Пожалуй, приехал бы и Николай Михайлович. Но Мартьянов на лечении в Крыму. Болен тяжело и, приходится полагать, безнадежно. Какая судьба ожидает музей, если, упаси бог, Николая Михайловича не станет?
Наконец пароход прогудел в третий раз, и пассажиры заняли свои места.
Сколько лет мечтал Феликс об этих минутах, а вот надо же — ударил в небо последний гудок, и сердце оборвалось, и защемило душу, как будто с матушкой родимой навсегда прощался…
А ведь ссылка же, подневольное житье.
Пароход медленно разворачивается, шумно разбивая плицами вспучившуюся, как и всегда в эту пору, протоку. Мощно напирающее на борт течение, кажется, вот-вот опрокинет красивое, но неуклюжее судно. Но, как и следовало ожидать, все обошлось благополучно.
Феликс стоял на верхней палубе и с острой грустью смотрел, как позади, за кормой оставался деревянный старинный город с выпирающими из него белыми и желтыми каменными особняками коммерсантов и золотопромышленников, со врезанными в безоблачное синее небо церковными колокольнями, с высоченными тополями на том берегу протоки, в Роще Декабристов.
Справа выдвинулись чуть не до середины утесы Быстрянских гор, заслонившие подгородные хутора и мелкие заведения предпринимателей, а слева раскинувшийся на песчаных буераках густой сосновый бор отодвинулся на юг, уступив место искрящимся зеленью заливным лугам…
А уже впереди, за островами, маячил на сине-розовом горизонте Самохвал. Там, за Самохвалом, на юг и на запад уходила в бесконечные пространства степь, наискось располосованная узким и стремительным, как кинжал тубинского воина, Абаканом на две великие степи — Койбальскую и Абаканскую. Это уже земля койбальских и качинских инородцев, в улусах и стойбищах которых Феликс побывал не один десяток раз. Теперь он знал язык, обычаи и правы этого прекрасного народа.