Шрифт:
Арнальд быстро сообразил, к чему ведет отец. Жене и детям Мартена Делабарта пришлось научиться этому давным-давно: с домашними Мартен говорил быстрой скороговоркой и дважды не повторял. Только своему полку мог вдалбливать и втемяшивать столько раз, сколько понадобится.
Был заговор в магистрате. Настоящий. Кто-то хотел открыть ворота арелатцам. Сделали все, что могли, чтобы де Рэ вошел в город… дураки, безумцы, гробы повапленные, к де Рубо нужно было!.. Де Рубо — он не храбрость, не доблесть. Он — совесть.
Вот северянин и вошел. И прошел — а, наверное, ему обещали весь магистрат, склады пороха, оружия и казармы. Не готовыми, но готовыми к взятию. Как городские ворота.
— Понимаете, батюшка, — говорит Арнальд. — Если бы верные подданные обратились к де Рубо, он бы понял, что ловушка, и не пошел бы. Или понял бы — и… как-нибудь использовал ее так, что несуществующим людям мало бы не показалось. Мы бы уже были вольным городом на земле Арелата. А де Рэ, он… — Арнальд ловит за хвост мысль, а кинжал в руках отца мешает, очень мешает, особенно кисточка на ножнах. Мелькает. — Он тщеславный. Он подумал, что это может быть ловушка, но чтоб на него… да после того, как меня отпустили и допросили, и такую простую мышеловку? Быть не может! Ну и люди же правду говорили, сами верили. А еще он наверное решил, что не имеет права бросать тех несуществующих людей, раз они взялись такой ценой спасать его единоверцев.
Они же не знали тогда, что исполняют просьбу командира стражи и ни в чем не виноваты… и он не знал. Ему всего и нужно было — не прийти.
И как скроешь поломанный замок на воротах?
Даже не сам запорный механизм, что там — мог сломаться, случается. А то, что об этом не доложили, не поставили у ворот и внутри, и снаружи, дополнительные караулы, не объявили тревогу, не зажгли костры, чтобы избежать неожиданного штурма… вот это уже никак не скроешь. Должны были.
Арнальд Делабарта обегает взглядом комнату — а зацепиться не за что. Белое, красное, черное, полосы половиков и занавесей, блестит глазированная посуда в поставце, стол завален сбруей, ремнями всякой ширины, заставлен неведомыми горшками и склянками, фарфоровыми чашками и ступками, кульками… Отец и здесь что-то делал накануне, не только в мастерских.
— Черт, ты прав, а я не сообразил. — говорит батюшка… и это значит, что произошло что-то серьезное, что-то плохое. — И если бы он просто держал ворота… у нас тем временем могла выйти резня — все на всех. Черт, черт и черт. Нужно было его дорезать сразу.
Нужно было. Арнальд это понял, когда узнал, что задумал епископ. Когда увидел своими глазами. Старому епископу такое никогда не пришло бы в голову. Он бы и до изгнания вильгельмиан не додумался. При нем в городе было тихо… а вот еретиков больше не делалось, лет за десять почти и не прибавилось. Да и те никому не мешали.
Новый сеял что угодно, но не веру. А нынешнее дело многих заставит отшатнуться — и от Церкви, и от короля, который этого пастыря сюда прислал. Только идти, кажется, уже некуда.
Позавчера Арнальд ушел и напился — впервые в жизни напился вместе с отцом. Старшие братья были за городскими стенами, на заставах. Все трое сыновей Мартена служили Марселю. Теперь уже двое… но отец обещал, что когда все уляжется, возьмет «неописуемую бестолочь» к себе. Пили тихо и молча, мать, вздыхая, накрыла мужчинам стол и легла спать до заката — не хотела ни видеть, ни слышать, а слышать было нечего. Не нашлось даже бранных слов. Только вино, много, залпом. Чтоб до потери сознания.
Вчера ему было хорошо. Когда тебя выворачивает всухую, а глаза не открываются все равно, думать невозможно — ни о чем, совсем. А сегодня нужно было просто еще раз напиться. А он пошел на площадь.
Епископ еще говорит. Арнальд его не слушает. Странно — полдень, а вдруг похолодало и темнеет. Нет, не странно, что тут необычного, летом такое случается: шквал налетает за считанные минуты, пролетает над городом и устремляется дальше, там уже иссякает, проливаясь на поля. Странно, что темнеет так медленно. Удивительно, что никто не уходит, люди толпятся на площади, как и не видят ничего; не трубят — из гавани же должно быть видно. Все уже известно — сначала небо на юге, над морем чернеет, потом делается черно-белым: тучи и молнии, гром на каждый удар сердца. Лодки жмутся к берегу, люди прячутся по домам: случается, что ветер сворачивает столбы, поднимает скамьи и бочки выше крыш домов. Но всегда трубят за час, за два…
А тут — тишина, только епископ говорит, и никто не двигается, и темнеет неспешно, и не со стороны гавани, а словно бы дымом небо затягивает…
Плохо. Будь до вечера солнечно, они бы, может, к ночи умерли. А если дождь пойдет, то и до завтра могут дожить. Де Рэ — крепкий. Быстрый, гибкий как лоза, сильный, слишком сильный для человека — Арнальд помнил, как северянин вытащил его из оврага в одиночку, за плечи… капитан даже пикнуть не успел.
Я его ненавидел, думает Арнальд. За убитых моих солдат, за радость, с которой он смотрел, как их добивают, за ухмылку, с которой он со мной дрался. Мне от него паршиво было, и когда он меня на своем фризе вез — тошнило от того, что касаюсь ненароком. Не человек, колодец Данаид. Ничем не наполнится, ни славой, ни радостью, ни местью… все ему мало, и всегда будет мало.
А теперь я смотрю — и не вижу этого, не чувствую, и мне его жаль, до соплей щенячьих жаль, и хочу я только одного: чтобы он больше не мучился. Чтобы он умер или хотя бы потерял сознание, как остальные.
— …и таковая же участь ждет всех, грешных перед Господом!
Делабарта все-таки смотрит на епископа. Смотрит в лицо. Обычно бледная у него рожа, а сейчас — и румянец появился, и глаза блестят, и губы заалели. Подрагивают слегка. Не стой он лицом к толпе, к горожанам, Арнальд подумал бы, что епископ уговаривает капризную девку. Вот сейчас полезет в рукав, вытащит кошелек, рассыплет под ноги звонкое золото: ничего мне не жалко, только пошли со мной!