Шрифт:
Да что же это?
Вскакивает кто-то на скамье магистрата, чужой судейский замолкает на мгновение, потом выкрикивает в толпу:
— Последнее положение в действие приводиться не будет, ради скромности и милосердия жителей доброго города Марселя.
Люди молчат, словно воды в рот набрали, молчат, потом неровно выдыхают — все вместе, каждый свое. Ни слова не разобрать, но и так все ясно: не понимают. Понимают слова, не понимают смысла. Как это? За что это? Как вы можете?..
— Нет такого права! — хором говорят подмастерья.
А солдат близко стоит, слышно, вот и получает тот, что ближе, тычок в ухо — да не рукой, кольчужной перчаткой, с размаху. Тоже без злобы, вот что страшно. Без чувства, как по дереву, как проверить хотел, ладно ли перчатка на руке сидит.
Встал член магистрата, наш, городской, знакомый, от корабельных. Платье оправил, рукой за шапку держится — то ли снимать, то ли нет, так на голове шапку и мнет…
— Кто перед всей коммуной… раскается… поклянется… прощение… — И вдруг словно силы в голосе прибавилось, или ветер слова подхватил, да в лица швырнул, как град: — Кайтесь, прошу вас, кайтесь!
И сел назад на скамью.
Вот значит как. Прижали магистрат. И понятно, чем прижали, раз до такого дело дошло. Изменников покрываете — значит сами изменники. А может и ваша клятва недействительна, если присмотреться… Не ждали. Не ждали. Не было такого никогда. Даже при короле-Живоглоте не было. А когда Живоглот на такое же дело, только похуже, замахнулся, так сразу на него распятие и упало. Господь, он тоже не спит. Как же эти-то не боятся?
Люди мнутся, переглядываются, косятся друг на друга. Вот Жан-пекарь жену за косу держит, жена вперед рвется, дети в юбку вцепились, Жан ее не пускает… вот, значит, на что солдаты. Надавали Жану древком по рукам, по голове, ловко — по другим не попали, отпустил пекарь жену, ее тут же вперед выталкивают, да не абы как. Со всей деликатностью, между солдатами пропускают.
И еще нашлись, пока трое всего.
Пьер рот разинул, кричать, мол… думайте, что делаете, Бога предаете.
— Не надо! — И не потому, что солдаты. А потому что Бог, он разбойника простил и самого черта бы помиловал, если бы тот попросил. А вот фарисеям он такого не обещал. Что еще будет, неизвестно, а в мученики проклятиями и угрозами не загоняют. — Бог любит нас, Бог с нами.
Мало-помалу набрался на помосте десяток малодушных, тут к ним незнакомый епископ и подступил. Вокруг двое служек, мальчишек Мадлен этих не помнит, да и плохо видно в рассветных сумерках. Может, городские. Может, с ним приехали. Вино, облатки. Причащать будут, публично. Сказано же им, сказано — «Царство Божие не пища и не питие»… ничего, приняли. Ради мужниной пекарни, да ради тестевой лавки, тьфу, смотреть противно.
— Не глядите, — говорит Мадлен детям, — нам чужой грех ни к чему.
Извини, Господи, может, неправа я, может, они, как та жена Лота, из родного города уходить не хотят, будь он трижды Содом, а только все же не верится… у всех у них, как на подбор, своего мало было, а получить можно много. Ой как много, если прочая родня тоже в отступники не пойдет. А не пойдет. Те, кто некрепок был, много раньше в церковь потянулись, еще когда война началась.
В награду за предательство, то ли Господа, то ли и Господа, и ближних своих, повесили отступникам на шею белые ленты, яркие, даже отсюда видно. Белые, шитье золотое, не поскупились же, вот вам и осада. А лент этих еще ворох, служка в руках держит — не десяток, скорее уж, сотня. А людей на площади — сотен девять, десять. Сколько есть истинно верующих в городе Марселе. Не наберут они сто отступников, не наберут…
…а вот набрали. Нескоро, к полудню почти. К тому времени уже зевак набралось — и на площади за солдатами, и на крышах, и во всех окнах. Полдень настал, маловеры кончились. Опять заговорил епископ, потом судейский. По очереди говорили. Долго, Мадлен не слушала — устала стоять. Давно уже поясница ныла, а солнце выглянуло, так она в двух платьях, одно поверх другого, да в накидке совсем спеклась. Ну и славно. Тут пока думаешь, как бы потом не истечь — не до епископа. Детей только жалко, но их мастера с подмастерьями на руки взяли. Стоим. Что дальше-то?..
Домой не пустят. Это понятно. Значит, отсюда погонят куда-то… И это хорошо, если погонят. Потому что лишенного огня и воды, если его после заката встретишь, и убить можно — по старому закону. А уже полдень. Может быть, и правда Вифлеем.
И еще стояли не меньше часа. Епископ перед магистратом прохаживается, что-то им выговаривает, на толпу рукой показывает. Члены магистрата головами кивают, все это выслушивают — и не шевелятся. Они говорят, люди на площади стоят. Молча уже стоят, не плачут, не переговариваются.
Мадлен смотрит в небо — ясное, чистое, солнышко ползет, яркое. Если погонят из города — хорошо, идти не холодно будет, не замерзнем. Только бы гроза не пришла, весной погода переменчива. Как приползет сейчас туча… сначала порадуемся, не печет, не жарит, а потом станет холодно, да в мокрых шерстяных одежках совсем шагу ни ступить. Тяжело.
— …потому как есть вы… предатели и отступники… упорствующие… изгнаны вон! — охрип епископ, вот и на визг перешел. — Властью… данной…
И замолк. Судейский к капитану семенит, что-то стрекочет, тот аж на дыбы встал, потом сплюнул через плечо и пошел к своим, распоряжаться. Мадлен Господь ростом не обидел, ей все видно поверх голов, только иногда чьи-то затылки загораживают. Вот побежала по цепочке солдат команда, как огонь по веревке, обежала всю сеть — и вспыхнуло.