Шрифт:
— Давайте выйдем в коридор, — сказала она Козе, — я на минуту, узнать, как вы, когда выпишут. Мы соскучились.
— Ну уж! — с сомненьем покачала головой Коза. — Ты-то может быть, а уж Шлеггер твоя… Выпишут в пятницу, да вряд ли разрешат у тебя работать!
— Почему?
— Анализы плохие. На свалку пора меня.
Из соседней палаты вся в слезах, вышла Альдона.
— Ты что, Альдона? Что стряслось?
— Бируте, Бируте! — зарыдала она, уткнув лицо в плечо Надиной телогрейки.
— Пойдем! — Надя поспешно вошла в палату.
У окна, натянув одеяло до самого подбородка, лежала до предела исхудалая женщина. Она была такой тонкой, что казалось, будто из-под одеяла на подушке покоится одна голова, без тела. Надя подошла к постели.
— Боже мой, неужели это она, — горестно прошептала пораженная Надя, с трудом узнавая в этих живых мощах некогда великолепную красавицу, которой любовались исподтишка даже одеревенелые охранники.
— Бируте, Гражоля! Гражу ману мергале! [4] — она нагнулась над ней и с испугом увидала, как капли ее слез упали на лицо и одеяло спящей. Бируте, не поворачивая головы, чуть приоткрыла свои огромные глаза, еще более большие от провалившихся коричнево-лиловых глазниц. На скулах обострившегося лица краснели два пятна. Она узнала Надю и даже попыталась улыбнуться, но уголки ее губ поползли вниз в скорбной гримасе.
4
Красивая моя девушка — слова литовской песни.
— Узнала! Она меня узнала! — прошептала Надя и, не удержав рыданий, всхлипнула громко и горестно, на всю палату. Бируте чуть повернула голову и, расширив глаза, тихо, но отчетливо сказала:
— Аш не норе, [5] — и еще повторила: — Аш не норе! — Лицо ее внезапно побледнело, стало прозрачно-восковым. — Лабас [6] … — прошептала она, потом голова ее покатилась набок, к окну, и она затихла.
Альдона, повернув лицо к стене, уже рыдала, не сдерживаясь. Коза вытирала глаза рукавом халата. Надя, как безумная, повторяла: «Нет, не может быть, нет, это несправедливо, за что?» — и тоже плакала от бессилья и жалости.
5
Я не хочу (лит.).
6
Добрый (лит.).
— Ну! Что тут за плач у стены Израиля! — громко сказал, входя в палату, доктор Ложкин.
— Всем, всем вон, вон пошли отсюда! — но никто не двинулся с места. Да он и не очень настаивал и больше напускал на себя строгий вид. На самом деле был добр и отзывчив. Под нарочитой грубостью пряталась страдающая душа, способная к жалости. Он подошел к Бируте, взял ее прозрачную, как былинка, руку и послушал пульс, потом повернулся к женщинам и крикнул:
— Кому сказано, вон пошли! Все! Finito! — нагнулся и закрыл ей глаза.
Не помня себя от горя, Надя добралась до пекарни, не успевая вытирать рукавицей распухший нос и красные глаза. Почему ей было так жалко именно Бируте? Сколько таких же прекрасных молодых девушек и женщин погибало там от туберкулеза, от производственных травм, от плохого лечения и просто от тоски и безысходности, но ни одна из них не вызывала у Нади такой глубокой печали и скорби. Ей было безумно жаль светлую и кроткую красоту Бируте, ее тоскующие глаза, полные укора и молчаливого страданья, и долго потом слышался голос Бируте: «Человеком надо родиться».
— Да! — задумалась Вольтраут, словно вспоминая что-то далекое из памятного. — Жалость — чувство паскудное, по себе знаю. Его надо уничтожать в себе, бороться с ним, вырывая, как гнилой зуб. Гниль способна отравить жизнь, расшатать нервы, — с ожесточением добавила она.
Надю поразила горячность, совсем не свойственная холодной, рассудительной Вале: «Что это так ее задело? Совсем на нее не похоже». В Надиной семье никогда не обсуждался вопрос, есть Бог или нет, ее учили доброте на примерах старших: жалеть, помогать, сострадать жаждущему, не пройти мимо просящего помощи, будь то птенец воробья или спившийся калека, какие бродили после войны по электричкам.
— Не смотрите на меня, словно оборотня увидали! Знаю, Евангелие учит другому, но все это выдумка людская. Жалость, прежде всего, ударяет по тому, кто жалеет. Не убив змею, вы можете оказаться ее жертвой. Простив убийцу, обрекаете на смерть других.
— А если убийство случайное и человек раскаялся?
— Это не убийство. Убийца зарождается еще во чреве матери. У каждого человека существует невидимая черта, как бы барьер, через который он может переступить или нет. Тот, кто может, и будет убийца, тот, кто не может, не станет им никогда.
— А как же на войне? Или, скажем, обороняясь.
— Не путайте, то вынужденное, искусственно сломанный барьер. Подав просящему, вы унижаете человека, если он горд, и он вас ненавидит, если ж это низкий приспособленец, он будет, как гиена, почуяв добычу, вертеться около вас, но все равно завидуя и ненавидя в душе.
— Страшно ты, Валя, говоришь, что же, третьего быть не может? Да меня совесть замучает, если я откажу, не уважу просящего.
— Надеюсь, это вы, весталка, не о мужчинах?