Шрифт:
— Вот, любуйтесь. Здесь все наше Заболотье в подробностях. Этой вот, — Корнеев ткнул пальцем, — этой деревни ныне не существует. Пожгли ее большевички вместе со всем народом в том самом двадцать втором декабря шестого дня.
— Ну, прямо уж с народом…
— А как же! Заперлись в единственной на три деревни церкви три десятка мужиков и баб и палили из всех щелей по красным, большие потери нанося.
Вокруг чисто поле, всякая фигурка на виду. Пахомов рассказывал, не меньше полусотни положили борцов за мировую революцию. Тогда их командиры что-то такое придумали и запалили церковь. А потом в отместку и всю деревню, чтоб ее больше никогда на свете не было. А она, видите, есть. Хотя бы на этой немецкой карте.
У меня к тому времени голове худо стало от артиллерийского разрыва, и раненый Пахомов утащил в особо потаенное место, где мы и отлежались до ухода красных. Потом ушли во Псков. В те времена еще везде наши людишки оставались. Была польская граница, и там спаситель мой, который теперь Пахомовым зовется, а чистых дворянских корней, между прочим… Так вот он заявил мне сурово, что долг свой перед моим папашей исполнил и возвращается в Совдепию, а именно в деревню Тищевку, к своим боевым товарищам — покойникам, и будет выживать там, сколь выжить удастся. Выжить-то выжил, но опустился, в пьянство впал. По мере сил привожу его в Божий вид. Ну-с, какова история, господин-товарищ красный командир?
— Подумаешь, я б вам тоже мог разных историй понарассказывать, пожутче вашей.
Но, как назло, ничего в голову не приходило…
— А дело, ради чего здесь, говорить будем или…
— Уже говорим, а как же. Сюда смотрите. Вот гати, по которым и вы, и немцы сюда топали. А есть другие, по которым мы когда-то проходили, а ваши разведчики, как ни шныряли рядом, увидеть не увидели. Настоящий проход в наши места с восточной стороны, а не с западной. Здесь, — ткнул пальцем, — с виду болото, вода по пояс, а под ногами твердый торф. Даже малое орудие протащить можно. И выходите вы в тыл, где вас не ждут. Силенок у вас, конечно, маловато, но если внезапно да с напором — берете эту станцию, захватываете любой товарный поездок и прямиком на запад. На восток бесполезно, не пробиться. На запад, значит, вот до этих мест. Дальше нельзя. Зато тут лес материковый, и окруженцев ваших там полным-полно. Повезет, так составчик на обочину свалите, хотя дорога эта второстепенная, но все ж какое-никакое дело. Карту? Да вам отдам, конечно, мне она ни к чему.
Кондрашов отстранился, Корнееву глаза в глаза.
— Ну допустим. Поверил. Не ловушка. И все как по маслу. Вам-то лично от того какой навар?
Корнеев сложил аккуратно карту, сунул в руку Кондрашову, с колен поднялся, отряхнулся.
— Навар, говорите? Да чтоб ушли вы отсюда к чертовой матери, чтоб духу вашего коммунизменного не было, чтоб пожил я здесь спокойно хоть какое-то время со своим народом, живым и мертвым. Мертвым, им все равно. А живые… То ли не чуете, что вы им здесь не нужны. Они обычные, они выжить хотят и право на то имеют. А вы рано или поздно наведете немцев, и тогда опять гореть деревням…
Разозлился Кондрашов, аж карта в руке затрепетала.
— Заговариваетесь, господин фашистский староста! Во-первых, не ваш это народ, который живой, а наш, советский, и, пока вы там жировали на империалистические подачки, мы здесь с этим самым советским народом государство построили рабочих и крестьян…
Ну, наконец-то староста восстановил в душе Кондрашова порядок чувств, а то ведь силой приходилось подавлять в себе предательскую симпатию к белогвардейцу и фашистскому прихвостню. Ненависть, что возгорелась в душе, все как бы расставляла по своим местам, потому что теперь такое время настало, когда без ненависти оружие в руки брать нельзя.
А староста меж тем смотрел на Кондрашова спокойно, чуть щурясь от весеннего солнца, что уже скатывалось в западные леса.
— Кто-то и жировал, и такие были. А я работал садовником у богатого французского торгаша, потом таксистом… Только последние годы исключительно по протекции Антона Ивановича Деникина преподавал русский язык…
— Знаете, что я вам скажу, — подступил Кондрашов к старосте, — когда с Гитлером покончим, ну, через годик, положим, мы потом развешаем по столбам всех ваших деникиных, красновых и кто там еще живой будет к тому времени. Потому что это не просто война Советского Союза с фашистской Германией, а знаете, что это?
— Представьте себе, догадываюсь, — отвечал Корнеев, ничуть не тушуясь от кондрашовского гнева. — Как там в вашей песенке? «Это есть наш последний и решительный бой с Интернационалом…»
— Именно…
— Минутку, не поняли. Мировой интернационал будет воевать с вами, и вот тут я в вашей победе далеко не уверен.
— Чушь…
Но Корнеев опять прервал Кондрашова на полуслове:
— Надеюсь, у Сталина хватит ума остановиться на Берлине.
— Насчет ума товарища Сталина вы, господин Корнеев, не волнуйтесь, его ума на весь мир хватит, на то он и Сталин. — Кондрашов разом успокоился. Уже не ненависть — презрение и жалость к белогвардейскому недоумку испытывал, а это пошибче ненависти, это плюнуть и растереть. Он смотрел с высоты своего роста на жалкого человечишку с усмешкой. — А вот вы догадываетесь, почему я вас не расстреляю, как положено по военному времени?
Корнеев равнодушно пожал плечами.
— Да только потому, что вы верите в нашу победу.
— Думаю, не только потому…
— А почему же еще?
— Вот этого я вам не скажу, уж простите. Может, на том и расстанемся? Руки жать, как понимаю, не будем.
— Уж точно не будем, — категорично ответил Кондрашов, аж холодея при мысли, что если бы Корнеев, не дай Бог, протянул руку, то рукопожатие состоялось бы. Машинально… За это упреждение был благодарен старосте не менее, чем за карту. Если, конечно, карта не фальшивка. Однакож отчего-то почти уверен был, что не фальшивка.