Шрифт:
А староста, уже закинув за спину тряпье, что лежало на пне, потянулся было за лопатой, но в тот же миг звонко шлепнул себя по щеке.
— Ага! — воскликнул. — вот вам и первый комар нынешней весны! Что с вашими партизанами творилось прошлым летом, чай, помните. Так что самое время до комаров покидать вам наши болотно-комариные места.
Корнеев уже с бугра спустился, за поворотом исчез, а Кондрашов и с места не сдвинулся. Стоял, заложив руки под распахнутой шинелью за спину, смотрел на солнечные отсветы в западных лесах, и дум никаких особых не было. Была тревога. Неконкретная. Вообще… Где-то, дескать, миллионные армии сражаются и люди умирают толпами, а здесь вот первый комар появился и укусил в щеку русского человека, и можно ли его русским считать, если он на другой стороне, и не преступление ли думать о нем, хоть всего минуту-другую, когда настоящие русские, то есть советские люди без счету жизни теряют…
Нет! Нехороший, опасный человек встретился ему. Тем и опасный, что не раз еще вспомнится, а для посторонних дум нынче не те времена.
Надо идти в лагерь — не заметишь, как стемнеет, а по темноте и заблудиться немудрено. Ориентир — все тот же дуб, расщепленный молнией и живущий теперь двумя жизнями из одного корня, совсем как тот староста… Но к чертям старосту! Между прочим, без семьи человек, говорил о разном, а о семье ни слова. Тогда уж и вправду конченый…
О своей семье Кондрашов, казалось, не забывал ни на минуту. Конечно, так только казалось, иначе ни о чем бы другом не думалось. Когда же о семье думалось, то отчего-то обо всех сразу. Последний год прохладно жил с женой. Дружно, с пониманием друг друга, но… прохладно, по-другому не скажешь. Истерзала она себя ревностью. Когда б скандалила, как иные жены, может, легче ей было б. А то все молча. Как мужик, Кондрашов знал себе цену и на мелочи не разменивался, никаких шашней, увлечения случались, грешил. Такие бабенки западали на него… Как назло, жены начальников-командиров. Тут шибко-то и не порезвишься. Случалось, однако ж, забывался, слабине волю давал, и тогда такой крутеж начинался, кому б со стороны глянуть — хватай ручку да пиши роман. Но вовремя пресечь, и чтоб без лишнего шороху — это ему, слава Богу, всегда удавалось. Потому что по натуре, как говорится, по большому счету, трезвым мужиком был. Умел страстишку на руку намотать, а рука жилистая, в ей не поелозишься, как в сердечке. Только женушка с каждым таким разом будто чуть-чуть душой усыхала. Перед самой войной, когда с востока вернулись в свой родной Калинин, все будто бы как по новой пошло, то есть по-людски, но война…
К блиндажу своему командирскому подходя, гомон услышал, брань, мат. А навстречу уже спешил Андрюшка Лобов.
— Товарищ командир, ЧП тут у нас!
— Что еще за ЧП?
— Да вроде как бунт. Хрен поймешь. Сперва наши заболотские полицайчики учителя побили! А потом заболотские мужики побили полицайчиков. Чуть до пальбы дело не дошло. В общем, заболотский взводный всех их заарестовал и к вам привел разбираться.
Во второй деревне, что звалась Заболоткой, была школа, где учились дети обеих деревень. В чудом уцелевшем от общего пожара, когда громили белогвардейщину в двадцать втором, барском доме, что в два этажа, в свое время проделали кое-какой ремонт, комнаты барские приспособили под классы, мебелишку необходимую завезли и определили сперва директора, кондрашовского земляка, тоже из пролетариев — учительские курсы окончил, потом еще пару девчонок прислали, и началась в Заболотье «поголовка», это когда вперемежку с деревенской шпаной в классах сидели и зубрили спряжения бородатые пасечники и их громкогласные жены и прочие болотные жители, кто только свою фамилию и мог с грехом пополам изобразить на бумаге. Но таковых было немного, в основном те, кого из церковно-приходской повыгоняли в свое время, да и недолго «поголовка» была под декретом, скоро дали «слабину», и в классах остались дети, правда, возрастов разных, а к концу тридцатых и возрасты более-менее уравнялись.
Директором заболотской «четырехкласски» неизменно был все тот же Кулагин, и теперь уже не Степка, а Степан Митрофанович, человек абсолютного авторитета за свою великую ученость и глава многодетной и трудолюбивой семьи.
На учителя Степан Кулагин, может, только по молодости походил. А с годами, когда семьей обзавелся, огородами, пасекой — мужик мужиком, но оттого только уважения больше…
С первым налетом-наездом немцев, когда сельсоветчика расстреляли, перепугался Кулагин вусмерть. К тому часу, как офицер с автоматчиком в школу заявился, стены классов и коридора были пусты, только квадраты от портретов вождей. Да в суете позабыл Кулагин про бюст Ленина, что в учительской на специальном столике у окна. Только офицер пальцем ткнул, Кулагин тут же собственными руками этот бюст об пол в мелкие крошки, что офицеру очень понравилось. По плечу хлопал, «гут, гут» говорил. Потом Кулагин вместе с учительшами вытаскивал во двор всякие брошюры, учебники по истории, сам поджигал и палкой ворошил, чтоб лучше горелось. Пуще прочего боялся вопроса про партийность. Но переводчик в это время с немецкой солдатней по деревне шуршил, а на всякий немецкий вопрос Кулагин только руками разводил и бормотал виновато: «Нихт фэрштеин, нихт фэрштеин». Офицер куда-то автоматчика отправил, сидел на директорском стуле и улыбался Кулагину, а Кулагин ему. Автоматчик принес рулончик, раскатал — цветной портрет фюрера в полупрофиль. Кулагин засуетился, туда-сюда метнулся… Деревянная рамка от портрета товарища Ворошилова подошла лучше некуда. Сам вставил под стекло, толстым ногтем большого пальца правой руки гвоздики загнул, как положено. Стол подтащил, стул поставил и водрузил портрет фюрера на то самое место, где часом ранее товарищ Сталин висел. Да только портрет товарища Сталина был покрупнее, след от товарища Сталина, как белый окоем вокруг фюрера. Офицер сказал «гут» и ушел из школы. Учительши, когда-то девчонки, а нынче бабы бабами, обнимали Степана Митрофаныча и плакали ему на плечи.
Немецкий обоз еще на ближнем зимнике перегруженными санями шуршал, с крайних домов еще слышалось надрывное мычание уводимых коров, а Кулагин вместе с учительшами и учениками-переростками-двоечниками по новой развешивал портреты и товарища Сталина, и товарища Калинина, и товарища Молотова… Только на месте портрета товарища Ворошилова белая пустота. Этим годом побелку не делали, не до того. Портрет фюрера Кулагин бережно снял и, из рамки не вынимая, в ближний шкаф поставил мордой к стенке. А бюст Ленина на столике — так с бюстами Ленина и Сталина проблем не было.
И все как обычно. Поутру в Тищевке трое саней запрягались малышню в заболотскую школу отвозить. Те, что старше, — пешедралом привычно. В классах хором читали стихи Пушкина и Некрасова, а Митрофаныч рассказывал про походы Антанты и про товарища Сталина, всякий раз загонявшего Антанту в гроб.
Когда Кондрашов подошел к гомонящей толпе, толпа притихла, с докладом выдвинулся бывший командир танка «КВ» лейтенант Петр Карпенко, молодой, толковый, серьезный не по возрасту хохол из Харькова, перед войной командированный в Псков по каким-то танковым делам, подбитый в первом же бою — еще бы, один против трех вертлявых немецких танков… — червяком уполз в овраг, за ворот тащил раненого водителя, пока тот не помер, оврагом до ближайшего леса, там его подобрала пехота, с ней мотался по лесам, пока не наткнулся на отряд Кондрашова. Когда драпали через болота, Карпенко сколотил прикрытие из тех, у кого были немецкие гранаты, и грамотно отсекал немцев всякий раз, когда они наступали на пятки отряду или пытались закольцевать отстающие группы. Едва ли кто учил его, танкиста, таким маневрам. Кондрашов оценил и, размещая отряд на зиму по двум деревням, в Заболотке его старшим назначил, то есть командиром взвода. По совести, с командирством своим Карпенко не справился, разболтался народ за зиму, засамогонился не в меру, сам Карпенко попивать начал, капитан Никитин требовал отстранить, наказать, заменить, и Кондрашов к тому уже готов был…
Из карпенковского доклада такая картинка нарисовалась: узнав о том, что отряд уходит в лес и будто бы — слушок был — в скорости направится на смоленщину, директор Кулагин велел поснимать со стен портреты советских вождей, на место Сталина — Гитлера… Ну и все прочее… О том прознали заболотские «полицаи», Ванька Корюхин и Колька Большаков, «селькоры», возомнившие себя суперпартизанами, потому что как бы они, видишь ли, и духом советские, и немцев дурят, паучьи повязки ихние на рукава нацепив. А когда грабежный немецкий обоз приходит, они с немцами запросто, на деревенских покрикивают, чуть что — винтовки на брюхи вскидывают да затворами щелкают, а по делу будто бы немцам только лишнюю суету создают и внимание отвлекают, а кое-кого и от лишнего побора уберегают. Такие вот они ловкие да хитрые.
Узнав, что директор школу под немцев переделывает, примчались лихие, давай права качать, дескать, такой-сякой, советские партизаны в селе, а ты Гитлера на стенку вешаешь! Ванька Корюхин на стол вспрыгнул, портрет Гитлера сорвал, хотел порвать штыком, Кулагин уцепился за раму, не дает, мне, кричит, детей учить, а под чьим портретом, плевать… И все это при детях, которые учителю помогали, и при учительшах. Учительши тоже в крик. Суматоха. В суматохе Корюхин и заехал прикладом директору по скуле. Кровища. Учительши орут: «Убивают!» Старший директорский сынишка, что при нем был, на улицу выскочил и тоже давай орать: «Папку полицаи убивают!» Откуда-то мужики взялись, давай «полицаев» метелить, винтовки поотбирали, морды им поразбивали, когда б Карпенко не вмешался, быть «полицаям» калеками, до того мужики разъярились. В обеих деревнях директора уважают, и при советской власти уважали поболее, чем председателей, которые, что ни год, менялись…