Шрифт:
Сидевшие за столиками горящими глазами следили за этой парой. Когда танец окончился, кругом послышались аплодисменты. Люди вытягивали шеи, чтобы лучше разглядеть Тамар. Покачивали головами возбужденные танцем и вином мужчины.
Тараш задыхался от возмущения.
Вдруг его слух уловил следующий диалог (говорили двое подвыпивших юношей):
— Какая красавица! Но держу пари, что провинциалка.
— Провинциалка? Из чего ты это заключил?
— Разве ты не видел, как она покраснела, когда ей аплодировали.
— Эге! Наверное, только что вылетела из отчего дома.
Оставив на столе трехрублевую бумажку, Тараш последовал за толпой, теснившейся в вестибюле ресторана.
Прошел мимо безмолвного Сиона.
У железных ворот сидели, съежившиеь, нищие.
Даже в темноте Сионской улицы Тараш замечал: на старый Тбилиси надвигались новые дома, серые и огромные.
По опустевшему Шайтан-базару [58] скользили тени.
Фруктовщики, тихо беседуя, любовались осыпанным золотыми чешуйками небом.
58
Шайтан-базар — в данном случае, площадь в старом Тбилиси.
Тараш перешел мост Ираклия.
С минарета мечети Исмаила кричал муэдзин, бросая в звездное небо стихи Корана.
В половине первого Тараш добрался до квартиры Парджаниани. Удивился, что дверь оказалась незапертой.
Прошел через гостиную, столовую. Всюду тишина.
«Спят», — подумал Тараш и пошел на кухню. Разбудил старушку Кеке. Та, кряхтя, поднялась.
— Тамар Багратиони заболела, — сказала она, протирая глаза, — княгиня у нее. Барину что-то нездоровилось, вышел куда-то. А я тут незаметно вздремнула. Может, он вернулся.
Тараш подошел к комнате Ношревана, постучал. Никто не ответил. Приоткрыл дверь.
В кресле, у изголовья своей постели, неподвижно сидел Ношреван Парджаниани. Настольная лампа освещала его склоненную голову и белую чоху.
Тараш зажег верхний свет. Белый архалук и газыри были в крови. Тут же валялась окровавленная бритва.
Позвал Кеке.
Крестясь, упала она перед покойником, обняла его колени и запричитала.
Тараш поднял старушку, велел запереть комнату и, обещав скоро вернуться, быстрым шагом пошел по темному переулку.
На Авлабарской площади маячили силуэты милиционеров. Проносились последние трамваи, уходившие в парк. Гудели телеграфные провода. Тараш шел по Навтлугскому шоссе. Хотелось уйти подальше от города.
Широкая дорога постепенно пустела.
Навстречу ему тянулись фургоны и арбы, оставляя после себя запах хлеба, вина, скота.
Иногда с грохотом катился нагруженный грузовик, ревя в оглохшее ухо ночи, потом пыхтенье мотора и шелест шин затихали и слышен был лишь скрип несмазанных ароб и заспанный окрик: «А-амо!» В темноте свистела плеть, раздавалась понукающая ругань крестьян.
Попарно, дружно, как братья, плечом к плечу, стойкие, неутомимые, шагали буйволы, блестя глазами.
Тараш снял шляпу, отер со лба пот. Тихо, совсем тихо пел ветерок в телеграфных проводах.
Громкая человеческая речь, прозвучавшая в темноте, заставила его вздрогнуть.
Говорило дерево. Убедительным, ясным голосом. По-видимому, излагался доклад какого-то ведомства… Цифры, цифры и снова цифры…
Тонны, метры, километры…
Дерево рассказывало о хлопке Грузии, о чае Грузии, о шелке Грузии, нефти, рами, каменном угле, железе, стали, хлебе, кукурузе, о гектарах осушенных болот, школах, институтах, больницах, диспансерах, об электростанциях и о киловатт-часах, о длине железных и шоссейных дорог, о героях труда и ударниках, о новых людях, о строителях.
А буйволы вровень, попарно, по-братски шагали по направлению к городу, тараща в темноте блестящие глаза. Шли, оставляя за собой запах хлеба, вина и скотины,
БЛУДНЫЙ СЫН
Окумский дворец был в полном запустении.
Украшенные резьбой колонны разъехались. Тисовые перила были разобраны. Дубовая дрань, покрывавшая крышу террасы, сгнила от дождей. Отвалилась штукатурка когда-то белого дворца, горделиво высившегося на холме.
Большая дедовская липа и вправду была срублена, как писала мать. Платаны и дубы начали сохнуть. Омела опутала старые грушевые деревья, ветви магнолии сломались под тяжестью снега, а пихта погибла от ветров и метелей прошлой зимы.
На террасе сидела мать во вдовьем одеянии, сильно сгорбившаяся. Подняв очки на лоб, чинила платье из самодельного сукна.
Старушка Цируния, примостившись на полу, выбивала палкой стручки гороха.
Как поседела мать за последние месяцы!
Под ногами Тараша заскрипели расшатанные половицы.
Мать подняла голову, не сразу узнала сына. Долго, без слов, целовала. Тараш почувствовал на своих щеках ее слезы. Еще и еще раз прижимала Майя к сердцу своего Гулико. И когда Тараш услышал это «Гулико», показалось ему, что он еще ребенок.