Шрифт:
А голова шла кругом от увиденного: подземные переходы, черепа со светящимися глазами… Какие-то скелеты в мрачном провале… Что? Что? Кости шведских солдат, погибших в Полтавском бою? Ну, знаете, милейший! Это уже похоже на мистификацию, как хотите… А впрочем, черт их знает, может, и шведские.
И снова – жутковатая темень гротов, пещера с таинственно мерцающими сталактитами, осклизлые ступени подземелья… брр! Но – шаг, другой, и солнечный свет слепит глаза, и новые чудеса, сказочные богатства вновь – бухарские ковры, золотые кальяны, конская сбруя, усыпанная драгоценными камнями… Золотой Будда – двурукий, серебряный – четырехрукий… брильянты… рубины… жемчуга…
Наконец разные редкости пошли.
Голова американского буйвола. Табличка: «Мясо вкусно и питательно». Теленок о двух головах («родился живым и жил довольно долгое время»). Муха цеце («водится в Африке, укус передает заражение сонной болезнью, которая состоит в том, что человеком овладевает непреоборимое влечение ко сну, человек слабеет, худеет и наконец умирает…»).
Влечение ко сну. Влечение ко сну…
– Что с тобой, моншер? Тебе дурно?
Голос Анатолия Леонидовича, как бы приглушенный веками и дальними странами, долетел сквозь забытье. Чериковер вынул из жилетного кармашка мизерный флакончик, дал понюхать. И тотчас посветлело.
– С непривычки, – решил Семен Михайлович. – Солнышком припекло. Это бывает.
– Пардон, господа, – прошептал несчастный литератор. – Но столько впечатлений… все так необычайно!
Все же какой-то странный туман реял вокруг, и сквозь его колеблющиеся волны —
– Все подлинное, милочка! Все подлинное! – смутно донеслось бог знает из какой дали. – А теперь прошу сюда… В святая святых, если можно так выразиться!
Сколько же было отпущено этому человеку!
Шумными овациями его встречали в Париже, в Берлине, в Мадриде, в Токио. Его портреты – самые разнообразные – в ярких клоунских блестках, в легких костюмах из чесучи, в строгом сюртуке со снежно-белым пластроном, с массой орденских звезд (бухарского эмира, персидская, французская Академии искусств), с россыпью медалей и жетонов на лацканах… В гриме, а чаще (последние годы исключительно) без грима: открытое смеющееся смуглое лицо, точеный, с горбинкой нос, темные шелковистые усы с изящнейшими колечками, небрежно взбитая над прекрасным лбом прическа…
Тысячи самых забавных, невероятных историй – легенд, анекдотов, пестрые столбцы газетной трескотни – всюду, где бы ни появлялся, неизменно сопровождали его триумфальное шествие, увеличивали и без того огромную славу «короля смеха». И все это шумело, аплодировало, кричало «браво, Дуров!». Как всякому артисту, это, разумеется, доставляло наслажденье, но, что ни говорите, господа, утомляло. Временами желание тишины преобладало над всем, о тишине мечталось, как о встрече с тайной возлюбленной. И тогда…
Тогда он уходил.
Скрывался по неделям, по месяцам. И лишь свои, домашние, знали – где он, куда ушел.
А он уходил в живопись. Счастливый, в перепачканной красками блузе, сидел за мольбертом и писал, писал, не отрываясь. И, как необыкновенно, удивительно было его искусство разговаривающего соло-клоуна, так и картины создавались в особицу, по-своему, в технике, ни у кого не заимствованной, без тени подражанья каким-то известным образцам.
Он писал на стекле. Холст, бумага, картон служили для предварительных эскизов. Любил работать на воздухе, но не с натуры, а по памяти. В истории изобразительного искусства такие примеры известны. Великий Домье, скажем.
Как в раму, в глубокую нишу установленную картину завершал сделанный объемно передний план: скала, ветка дерева, крыши домов, сигнальный фонарь на стрелке железнодорожных путей. Это были вещи, создававшие иллюзию глубины того, что изображалось на стекле. Умелая подсветка изнутри ниши как бы надвигала картину на зрителя: зеленоватые волны морского прибоя, казалось, вот-вот выплеснутся через раму; от набегающего в сумерках паровоза хотелось посторониться, отскочить.
И вот Б. Б. ощутил на лице словно бы холодное веяние распростертых в полете огромных темных крыльев; красноватый, зловещий отблеск заката горел на острых выступах скал; страшное, фантастическое существо летело прямо на бедного литератора…
– Боже мой! – прошептал он. – Неужели это сделал тот самый шумный господин, в доме которого я только что обедал и который вот и сейчас стоит рядом со мною, – элегантный красавец, всемирно известный клоун!.. Чародей!
Но белые шапки Кавказских гор, но этот багряный свет и жуткий шум сатанинских крыльев… Да полно, не та ли давешняя птица-баба чертом летит, чтоб еще разок ущипнуть, ухватить за ногу, а ужасная пасть Гаргантюа гогочет: га! га! И карла в красной феске: «А позвольте спросить, кукареку!» Однако все заглушает взрыв – столб дыма и пыли… Карета. Вздыбившиеся лошади. Але-ап! Был губернатор – и нет его, одно лишь мокрое место… А неизвестный бомбометатель придет ночью и ровно в двенадцать часов трижды постучит в угловое окошко… Бож-ж-же мой!
Тут господин Чериковер в другой раз достал пузыречек и дал столичному гостю нюхнуть.
– Однако, дружок, – засмеялся Анатолий Леонидович, – нервишки-то у тебя, оказывается, того-с…
Б. Б. слабо улыбнулся.
Итак, над вершинами Кавказа изгнанник рая пролетал.
Но, кроме того, еще были картины: «Заход солнца», «Вид на Ялту», «Водопад» и другие.
В бешеной коловерти впечатлений пронесся день.
И вот поезд гулко мчался по крутой насыпи над вкривь и вкось разбежавшимися уличками городской окраины, над голубоватой от лунного света старой церковью, затем над пахучими, прохладными лугами, над серебряной полоской реки, где одинокий огонек рыбачьего костра тлел красноватым глазком, где сонно бухали водяные быки и нескончаемой дрелью сверлил ночную тишину невидимый дергач.