Шрифт:
— Государственную думу нам надо, — назидательно поучал он ласковым тенорком. — Ученые люди съедутся, поговорят да что-нибудь умное и надумают. Вот мы и перестанем из стороны в сторону метаться.
— Толкуй, толкуй. Не больно нам нужна твоя дума. Такие же господа лысые с козлиными бородками съедутся, как и ты. Где господа да наемные чиновники с царским жалованием, там мастеровому и мужику хорошего нечего ждать, — резко возразил слесарь Лифанов, отрезая себе кусок колбасы, лежавшей на столике.
Алексея Лифанова товарищи по заводу любили за его острый ум и правдивость, но еще больше за то, что видели в нем прекрасные черты русского человека, искренне болеющего за общее дело. Даже в спокойных, дружеских спорах Лифанов всегда называл себя «мы», а не «я». Чувствовалось, что они думает так: не только о себе, но обо всех, и это располагало к нему, внушало доверие. В открытом взгляде его, как и в словах, было что-то надежное, крепкое, честное, отчего все неясное и запутанное начинало казаться простым и понятным.
Лысый чертежник на мгновение опешил от язвительной его реплики, но тут же запальчиво крикнул:
— Спорить с доказательством надо, по-деловому, а ты на народных выборных, как пень безголовый, клепаешь. Кто ты, мастеровой или чурка с глазами?
— Нет, господин хороший, не чурка и не клепальщик, а слесарь и сварщик, — полушутливо отозвался Лифанов и, обведя веселым взглядом рабочих, дружески продолжал, обращаясь уже не к чертежнику, а ко всем: — В думе кто сидеть будет?.. Господа помещики, купчики да попы. Хотели бы они спать спокойно, да крестьянские блохи мешают. Мужику земля для трудов нужна, для устройства всей жизни народной, а господам — для плутней, чтобы эту самую землю в банке за рупь заложить да в свой кошель положить. У нас вон полгубернии пустой земли стоит, ткни в нее лопатой — сама сок пустит, да вот работать на ней не дают. Монастырская, казенная да помещичья!
Сбившиеся в тесный полукруг рабочие, внимательно следившие за спором, сочувственно и тревожно зашумели, выражая согласие с Лифановым.
— С землей везде горе. Это-то так, — со вздохом произнес ижорец, устало присаживаясь на корточки около нар. — Ну, а насчет думы ты все-таки зря толкуешь.
— Опять двадцать пять, — досадливо протянул Лифанов. — Мы, брат, не против думы, а против тех, кто в ней сидеть будет да заместо нас решать станет, как рабочему или крестьянину жить по правде… А правда-то у насс ними разная… Слыхал, может, в Питере был такой на все руки мастер Иван Васильевич Бабушкин?.. В юных летах мы с ним на Семянниковском заводе работали. Ну и зимой девятьсот второго пришлось встречаться… Так у него завсегда газета с собой была, «Искра» называлась. Вот где правда-то наша полностью пропечатана, не по-господски, а по-рабочему. Прочтет он, бывало, на тайной сходке статью, и ясно станет: каким людям веру давать, каких под зад пинком гнать.
— Это какой же Бабушкин? — оживляясь, спросил ижорец. — Которого в прошлом году арестовали?
— Он самый. Мудрый человек. Голова! А ты за хозяйского прихлебателя стоишь, — кивнул Лифанов в сторону чертежника.
— Смотри, мастеровой, доболтаешься! — сокрушенно, со скрытой угрозой покачал головой чертежник. — И откуда в тебе злость эта самая развелась?
— Ветром надуло на заводе, — отозвался насмешливо Лифанов. И, помолчав, добавил с суровыми нотками в голосе: — У твоих-то, которых ты в думу прочишь, руки-то будут белые, а наша работа черная. Цвет на цвет не выходит!
День проходил за днем. Поезд то набирал, то сбавлял скорость, уходя все дальше на восток. В Харбине стояли утомительно долго. Таисия Петровна нехотя набросила на себя пальто и вышла на платформу. Длинный зал первого класса был набит беженцами из Порт-Артура, ожидавшими поездов на Россию. Кадникова прислушивалась к разноголосому говору. Больше всего говорили о двадцать седьмом января. Все возмущались, что на рейдах не была выставлена надлежащая охрана, пары в котлах не были разведены, а минные сети спущены только на нескольких кораблях.
Какой-то подпоручик, сидя в буфете за столом и беспрерывно требуя водки, графинчик за графинчиком, с пафосом говорил, что героями во время внезапной атаки японцев на Тихоокеанскую эскадру оказались только «Варяг» и «Кореец», погибшие в порту Чемульпо.
— А что было в Порт-Артуре? — свирепо спрашивал подпоручик. — Безобразие, одно только безобразие!
Таисия Петровна отпила глоток из своего стакана и отставила его в сторону. Чай был холодный и невкусный. Просить у буфетчика свежего не захотелось. Она расплатилась и вышла на вокзальную площадь. Вокруг сквера, распластавшегося перед вокзалом, сидели торговцы — китайцы с бритыми черепами и длинными косами. Там и тут стояли китайские полицейские, тоже длиннокосые, в фуражках русского образца, с длинными бамбуковыми палками, которые они то и дело опускали на головы, плечи и спины своих соплеменников. Таисии Петровне стало грустно от этого зрелища. Она уже собиралась пойти назад, на платформу, когда услышала за спиной чей-то взволнованный, приглушенный уличным шумом голос:
— Видно, везде, как у нас… И кому это только надо — натравливать простой народ друг на друга?.. Цепных собак из людей делают. Срам!
Кадникова оглянулась. Около нее стоял широкоплечий, статный мужчина в замасленной одежде рабочего, с короткими густыми усами, прямым крупным носом и гневно прищуренными светлыми глазами, отливавшими синевой.
— Да, безрадостная картина, — откликнулась она невольно. — Кто палку взял, тот и капрал.
— Ну, палка-то тоже о двух концах, — засмеялся Лифанов. — Погуляет она когда-нибудь и по начальственным спинам. В иных странах, сказывали, уже бывало такое. Обида да горе всему человека научат.