Шрифт:
Она прошептала в ответ: «А зачем ты открыла альбом?»
Затем прижалась губами к моему уху: «Потому что ты такая же, как я».
Когда я это вспоминаю, то и сейчас чувствую мамин палец, играющий гамму на моем позвоночнике.
Она знала.
Знала, что мертвая женщина шла за мной по пятам, когда я поднималась по ступеням, возвращаясь к теплу и свету.
Знала, что вынуждало меня вновь и вновь спускаться в подвал — чувство, будто я должна что-то сделать.
Потому что мертвую женщину на кухонном полу не остановила защелка на мамином фотоальбоме. Женщина шла по пятам не только за мной. Сбросив окровавленные туфельки, она следовала за моей матерью.
Я кладу ладонь на фотографию.
Ладонь прикрывает кучку костей.
Ее имя начинается на «О» или на «Э».
Определенно на гласную.
Она вросла в землю, как забытый обломок кораблекрушения на морском дне.
Из-за двери доносятся голоса двух мужчин — моего лучшего друга со времен детства, который верит, что я на короткой ноге с призраками, и незнакомца, считающего меня недоразумением. Оба копы. Оба на грани срыва. Я бы не возражала, если бы они ворвались сюда, чтобы с этим покончить и наконец-то решить, продолжать ли мне с девушкой, которая лежит под моими обгрызенными розовыми ногтями.
От стен комнаты для допросов у меня все внутри болит. В последнее время я бываю здесь так часто, что запомнила каждый шрам. Зловещие черные отметины на стенах, царапины от наручников на металле стола, кафельный пол с крупной выбоиной и бурым пятном.
Я разглядываю бледный полумесяц между большим и указательным пальцами — один из девяти шрамов на моем теле. Многовато для двадцативосьмилетней женщины, которая до сих пор не считает себя особенно храброй.
Мой друг Майк, впрочем, уверен в моем бесстрашии. За последнюю пару месяцев он раз пять заманивал меня в эту комнату среди ночи, что не было тайной ни для кого в участке. Я слышала от копов, которые болтали у раковины, пока я сидела в кабинке, как они называют меня между собой.
Медиум Майка.
Полтергазм.
А еще говорят, что после того, как я заглядываю в свой хрустальный шар, в котором вижу мертвецов, Майк швыряет меня на стол и изменяет со мной жене.
Ни разу я не видела в хрустальном шаре ничего, заслуживающего внимания. А Майк никогда не изменяет жене, а уж тем более со мной. Он всегда ставит на стол две жестянки охлажденной колы, кладет стопку нераскрытых дел и уходит.
Не больше десяти папок, одни фотографии, таков уговор. Это все, что я способна осилить за один присест. И, по моей просьбе, никаких подробностей.
Я внимательно изучала каждую папку, а закончив, приклеивала к ней стикер. Часто я писала на стикере одно слово: «Ничего». Майк не возражал. Он говорил, что полицейских, которые работают с экстрасенсами, страшно радует сорокапроцентная точность подсказок, а я стабильно выдаю сорок два процента.
Время от времени Майк оставлял на столе сюрпризы. Пакет с розовым бантом, испачканным кровью девочки. Мужские часы со стрелками, застрявшими на трех сорока шести. Косточку размером с ноготь, похожую на птичью, но на деле самую мелкую и хрупкую кость человеческого лица. Так называемую слезную. Часть слезного протока. Девушка, которой принадлежала косточка, плакала, когда ее связывали ее же собственной разорванной на полосы футболкой.
Менее трех часов, проведенных в этой комнате, — и потом еще несколько дней у меня раскалывалась голова.
Закончив, я составляла все — включая простой коричневый конверт с наличностью, вероятно из кармана Майка, — аккуратной стопкой.
На конверте всегда была надпись «для Вивви Роуз» — такими же печатными буквами, как на открытках с пожеланиями скорейшего выздоровления, которые он приносил в больницу, когда мне было одиннадцать.
Эти открытки, мои храбрые картонные защитники, стояли на подоконнике, словно солдатики: свинка в одеяле, собака со стетоскопом, аллигатор с перевязанным хвостом.
Сегодня Майк пригласил меня ближе к обеду, когда в участке самая толчея. Меня должны официально представить тому самому, скептически настроенному полицейскому за дверью. И я изучаю снимки одного дела, а не десятка.
Шрам в виде полумесяца покалывает. Ладонь, с которой как будто содрана кожа, все еще нависает над мертвой девушкой. Опра? Элеонора?
В голосе Майка растет раздражение, как тогда, когда он вмазал качку-старшекласснику, который спросил, могу ли я предсказать, что он засунет язык мне в горло.