Шрифт:
– Ну что ж. Поедем все в Россию. Все равно тоска. Я родственников шантажировать, вы революцию делать.
– Не любишь ты Россию. И нехорошо это. А с недавних пор и грешно.
– А ты любишь?
– Что за вопрос!
– Именно: Россию любишь? Страну Россию?
– Страну Россию. Да чего ты!
Виктор в комнату лицом обернулся. Весело смеялось лицо бледное, но и чуть грустно.
– Ну и врешь. Степа. Оба вы врете.
– Да как ты смеешь! Это святое. Шуток тут не нужно.
– Врете, говорю. Нельзя любить Россию, как, страну по той причине, что страны такой нет.
И помолчал, серьезно уж глядя на тех двух. Степа сел-упал на диван. А Виктор:
– Да. К сожалению нет такой страны. Есть государство Россия, есть географическая величина, есть военная сила - Россия, ну, финансовая сила... что хотите еще. А страна Россия... Нет такой страны. А как любить то, чего нет!
– Наконец-то ты определенно сошел с ума. Впрочем объяснитесь, Виктор Макарыч. Вас слушают.
Плечом о косяк окна туманного опершись, ровным голосом, чуть грустным, говорил Виктор:
– Страну понимаю как результат накопления дел рук человеческих. Рук одного народа. И накопление векового. Многовекового. В старину вот романский город страной был. Часто один замок был страной. Накопляли люди красоту. Подчас лживую с нашей точки зрения красоту, но красоту и силу. И правнук сидел под сводами, прадедом выведенными, на его скамье резной сидел и книгу прадедом изученную читал, и пометки его на полях видел. И меч дедовский брал, и кровавые пятна его целовал. Накопление вековое, накопление и каменная стена вокруг, вот что есть страна. Тогда воздух другой. Выросший в стенах тех человек иным воздухом дышать не может. Да и понятно. Он камень не как камень любит. В камне идея. В вещах идея. Идея и экономия сил. Дед стены дома вывел. Отец обогрел их. Я украшаю эти стены. И сыну моему не трудно любить их, камни эти, эти вещи. И для внука моего они уж не мертвые вещи, а живая легенда. Из замков, из городов долговечных история делает настоящую страну. И сыны той страны любят зримые, осязаемые сказки прошлого. Любят, понимают и учатся. И в чужом воздухе им трудно. Прошу заметить: не о высших классах только говорю. Или вы не видите, как здешняя беднота итальянская любит свою святую красоту. Помнишь, во Флоренции тот маленький пожар. Загасили тогда. Помнишь, старухи нищенки плакали? И ведь не церковь горела. А что старухам тем! Да. Сынам такой страны чужой воздух - не воздух. Тут и поэзия: поэзия дивной сказки; тут и арифметика: не должен я из краткой жизни тратить много лет на делание того, что уже сделано. Не будете же вы спорить, что с этой точки зрения одна Венеция более страна, чем какая-нибудь Эскимосия. Ну, если ты эскимос и любишь свою Эскимосию, так ты не страну любишь, потому что страны такой нет, а родину любишь. Родину. Оленей любишь, северное сияние, ну климат, если уж вкус у тебя такой. Слова у вас очень дешевы. Страна! То край, а то страна. Нарымский край, Чукотский нос - не страны же это. И пампасы не страна. И заметь: пока не говорю ни о социальных условиях, ни о государственных. Пусть завтра Италию завоюет кто-нибудь. На сотни лет Италия - Италией останется. А Чукотский нос пока - Чукотский нос. Да, Россия! Начнем с арифметики, что ли. Живут люди и умирают, свой срок проживши. И за тот срок должны они, как кочевники, наново все себе сделать. Правнук в люльке прадеда не спит. И дом ли, изба ли - ничего ему не поют. Я пока о народе говорю. Каждые пятнадцать-двадцать лет все сгорает; по статистике это. Если не два-три раза жилье себе за жизнь выстроит, это уж счастье. Как прадед жил? А Бог его знает как. Верно так же, как я. На погорелом месте жилье себе выстроил и жил. Тут уж тебе не накопление, не святые стены. Тут кочевье. То есть психология кочевья. А кочевье не страна. Это Алеутия, это Эскимосия, это черт знает что, но уж не страна. Нет. И скамья новая, и букварь новый. И начинаю я жизнь с того и так же, как прадед мой начинал. Ну, и кончаю жизнь так же. Устное предание... А откуда любовь возьмется? Ну, у вас-то любовь берется очень просто. Есть такой ящичек в душе. Написано: любовь к родине. У тех он полон, а у вас пуст. Давай наполним. Разве трудно! Коли нет ничего, мы березки туда положим. Березки, хорошенькие такие деревца, и русские. Ну, климат еще русский туда же. Ну, что же еще? Впрочем это уже поэзия, а не арифметика. Ладно. Пусть поэзия. Пусть будет поэзия. Ну, Москва. А лобное место видал? Решеткой его огородили и из года в год ремонтируют, и разными колерами красят. Поэзия это? Да? Поэзия? Страна! Помнишь, сказано: три праведника, и пощажу. Ну, найди-ка хоть три города. А если и есть уголки, то там жизнь умерла. Монастыри вот. Усадьбы. Из них страны не сделаешь. Страны, которую любить можно, страны, сыном которой себя почитаешь. А березки любил. Искренне любил и небо русское. И вспоминал. Каюсь. Как эскимос северное сияние любит. А теперь не хочу так. А в Россию поедем. Что ж. И к алеутам съездить не мешает. Едем в Россию, господа. Завтра едем!.. Да-да-да. Степа оппонировать хочет.
Смеялся. Но позволил туче близкой на лицо его лечь. И туча свинцовая приласкала лицо его. А Степа Герасимов, раза три взглянув на Юлию, ничем не отвечающую, говорил:
– Да, да. Ты прав. Но ты совсем не прав, если иначе посмотреть. Идеи русских людей, лучших русских людей...
– Стой! Позволю прервать тебя. Люди, идеи не делают страну. Пусть хоть на Чукотском носе поселятся завтра художники, мыслители, поэты всех стран. Не будет Чукотский нос страной из-за того. Через пятьсот лет, может быть. Но то новый вопрос. Идеи. Идеи. Идеи не просят, чтоб им географические карты показывали. Люди, имеющие идею, да к чему им страна, родина, тем людям! Степа, как думаешь: для чего великое творится?
Боясь насмешки, молчал Степа. Молчала и Юлия. А Виктор тогда:
– Чтоб жить, чтоб жить нам можно было... Для того история. Для того история дела свои творит. Пусть поганые дела, пусть омерзительные, но в ней хочу жить, в истории стран. Там смерть не смерть. Там прадед правнуку руку подает. Там скамья резная, там своды. О, переплет кожаный вековой! А не букварь-однодневка.
Боясь чего-то, что знала она, Юлия сказала:
– Конечно, так. Все это так. Господа, пойдемте ужинать. Ну, по-здешнему обедать, что ли. Пора.
И шли. И ворчал Степа Герасимов. Не хотелось ему разлюблять Россию.
– Ну, а в Россию едем, что ли? Поедешь с нами?
– Поедем.
Это Степа сказал. И не знал, зачем сказал.
– Пошантажирую я там, а вы революцию сделаете.
Степа Герасимов молчал. Шли в кафе Бауэра. Успела сказать Степе Юлия:
– Уговорите. Пожалуйста, уговорите ехать.
Отвечал шепотно:
– Конечно. Как могу.
В ресторане Виктор пил. Говорил:
– Вы тело полюбите! Тело! Тело человечье! А потом душу. Что вам душа. Красоты не понимаете. Красоты!
Музыка мандолинистов, простая и стройная, помешала. Потом Юлия сказала:
– Поедем, Виктор, в Россию.
– Конечно, поедем.
И Степа сказал:
– Едешь что ли, Виктор? Тогда и я поеду.
XXIV
Приехав в родной город, испугался. Страхом черным окутался весь.
– Успокойся. Успокойся... Виктор, что с тобой? Что с тобой, родной? Вот вчера веселый был. Ну, можно Степану Григорьевичу к тебе? Поговорите... Ну, я доктора позову.
Но на диване бился в бессловных рыданиях, подчас рукой отмахиваясь. Сжимая пальцы, с лицом бледным ходила Юлия по комнатке гостиничной, на дверь опасливо поглядывала.
Врача не впустил. Часы шли томительные. Выплакались слезы ужаса бурного. Затих. Подозвал. Подошла обрадованная.
– Подушку дай... И холодно.
Лежал, побледневший и похудевший. Тихий, как выздоравливающий, с улыбкой-гримасой на губах дергающихся. Руку Юлии в свою руку взял. И зашептал-застонал:
– Страшно мне... Страшно.