Шрифт:
За ревом негодующих голосов, за поднявшейся возней было не разобрать всех отдельных выкриков, да Степан и не слушал их. Выходка молодого десятника поразила его. Он не мог понять, из-за чего этот молоденький паренек обрек себя на смерть. Ведь даже в том случае, если бы он успел отсечь голову Разину, все равно казаки его разодрали бы на кусочки... Так, значит, не может быть веры ни одному из них?! И Степан ничего не сказал на злобный возглас Сергея. «Всех так всех! Пусть казнят! – мысленно согласился он. – А чего же с ними деять?! В тюрьме держать на измену? Самому себе в спину готовить нож? В осаде сидеть, голодать да столько врагов кормить на хлебах?! Ишь, волжский народ шел миром навстречу, а тут, как звери, свирепы!»
Первым швырнули на плаху стрелецкого голову Яцына. Степан даже и не взглянул, как обезглавленное тело его нескладно свалилось в яму... Он смотрел на чернобородого пятидесятника Пичугу, стоявшего ближе других к яме.
«Бесстрашный, видать, – подумал о нем Разин. – Небось из простых стрельцов, мужик, и годами не стар, а ныне пятидесятник... Стрельцов-то, чай, жмет!.. Глядишь, еще год, другой – и в дворяне выскочит... А такие хуже природных!..»
Пятидесятник смело глядел на атамана.
«От такого добра не жди! – рассуждал Степан. – С такими глазами он атаману поперек станет, а случись для него удача, дерзнет он на смерть, лишь бы нас погубить... Ишь отваги сколь, словно за правду смерть принимает! А какая же правда его? Чему верит?»
Степан скользнул взглядом по всей толпе обреченных. Перед лицом неминуемой смерти ратные люди преобразились: расправили бороды, груди попялили передом, подняли взоры. Все до единого они глядели сейчас на своего вожака, на пятидесятника Пичугу.
«Они-то и придают ему силу. Для них он бодрится!» – понял Степан...
По знаку Чикмаза Пичуга молча шагнул к яме, снял шапку, скинул кафтан и остался в одной рубахе.
– Постой! – внезапно остановил палача Степан.
Удивленно взглянул Чикмаз. И весь говор, все крики умолкли.
Обреченный спросил вызывающе и бесстрашно:
– Чего для стоять?
– Глаза твои прежде зрети поближе хочу, – пояснил серьезно Степан.
– Гляди, не жалко! – покосившись на всю толпу, дерзко сказал Пичуга.
Разин вперился пристально ему в глаза.
– Что зришь? – вдруг с насмешкой спросил пятидесятник.
Он был спокоен, только зрачок часто суживался и расширялся...
«Сроду не видел, чтобы глаза дрожали!» – подумал Степан.
Он понял: Пичуга едва пересиливал в себе проявление страха и тревожился тем, что не выстоит так до конца.
– Чего там узрел, в глазах?.. Аль плаху себе – злодею? – грубо и с нетерпением спросил пятидесятник, стараясь выдержать острый, пронзительный взгляд Разина. С последним словом челюсть дрогнула, у него ляскнули зубы. – Что узрел?! – повторил он, чтобы скрыть страх.
– Смерти боязнь узрел, – спокойно ответил Разин.
– И рад? Веселишься, палач? – воскликнул Пичуга.
– Страшишься – стало, не веришь в правду свою, – твердо и громко, чтобы слышали все, сказал Разин. – И правды нет у тебя, и помрешь за пустое – бояр да дворян для...
– Вели палачу не мешкать... – сказал обреченный сдавленным голосом, из последних сил, и вдруг, окрепнув от злости, добавил: – Да слышь, вор, попомни: тебе на плахе башку сечь станут – и ты устрашишься! Люди разны, а смерть одна!..
– Встренемся там – рассудим, – мрачно ответил Степан и махнул рукой...
Пичуга перекрестился и лег на плаху...
Второй стрелец, широко, молодецки шагнув, сам приблизился к атаману.
– И мне хошь в глаза поглядети?! – спросил он, подражая казненному товарищу. Но удальство его было ненастоящее: он кривлялся, как скоморох. Скулы дергала судорога. Разину стало противно.
– Ложись так. Пустые глаза у тебя, – со злостью сказал Степан, – страх их растаращил, а дерзость твоя от бахвальства.
– Решай! – крикнул Наумов Чикмазу.
Плач прибежавших к месту казни стрельчих, мольбы о помиловании, гневные, метящиеся и глумливые выкрики казаков – все смешалось в один гул, за которым не было слышно, как ударял о плаху топор. Блеснув при огнях, он беззвучно опускался и снова взлетал.
Возня, творившаяся кругом, едкий дым, комары, поминутно садившиеся на виски и на шею, проклятый зной, душно висевший кругом, исходивший, казалось, из недр опьяненной кровью толпы, – все томило Степана. Он забыл, для чего здесь сидит, что творится вокруг...