Шрифт:
– Свобода мышления Александра Исаевича не может быть ограничена никаким флигелем. Что ему флигеля! Что ограды дачные! Он стены тюрем сознанием пробивал! – декламировали во МХАТе.
– Ария Архипелаг из оперы «ГУЛАГ». Исполняет Александр Солженицын. Дирижирует Мисаил Настропалевич, – шутили о никому еще не известном, только своим названием пока кое-где и прозвучавшем произведении жутко информированные люди в Консерватории. Переводя при этом географический термин «Архипелаг» – словно это была какая-нибудь ария Кармен из оперы «Бармен» – в противоестественно-женский род.
Иное втолковывал нам на лекциях боцман Куницын.
– Мозговой слой России был снят дважды: в 1917 и в 1937 годах, – пояснял он. – Как бы его опять снимать не начали. Поэтому, уедет Солженицын, не уедет, дела это не решит и ничего не исправит, – напирал на нас громадным, за несколько занятий возросшим до небес авторитетом бывший боцман. – Некому у нас сейчас осознать последствия этого «скальпирования»! – горевал Георгий Иванович.
Наслушавшись всех этих разговоров и в первый раз попав на урок к Настропалевичу, я ожидал от него едких недомолвок и завуалированных шуток про власть и про свободу. Даже, возможно, тонких намеков на дальнейшие планы затворника из Жуковки.
Однако маэстро, заставивший-таки студентку Раису играть Дворжака, так увлекся, что сбить его с музыкальных высот казалось делом немыслимым.
Перебегая от виолончели к роялю, то напевая, то наигрывая, маэстро словно бы уносился в непрерывном потоке музыки и танца куда-то в даль. Конечно, в таких условиях было не до философских замечаний или скрытых политзаявлений.
– Так ее, так! Ух! Ух-ха! Ух! – кричал неистовый Мисаил и пытался исполнить тему концерта на рояле и на виолончели одновременно: левой рукой он мягко перебирал клавишные низы, а правой сочно пощипывал с боем отбитую у пунцовой Раисы виолончель.
Во время одной из таких пробежек вдоль ряда студентов и аспирантов, аккуратно зарисовывающих меж своих нотоносцев все эти «мolto pesante», «vivo, vivace», «так ее, так», и даже «ух-ха, ух!», маэстро остановился прямо напротив меня. Долгим и острым взглядом он попытался пронзить мои наверняка расширенные от восторга зрачки. Пауза затянулась, стала томящей, тошной. Я зачем-то вынул и показал Мисаилу Сигизмундовичу свой мусинский студбилет.
Он не шелохнулся.
Тогда я полез в рыжий портфель и достал оттуда загодя приготовленную программку выступлений маэстро в городе Одессе в 1967 году, с его же автографом, расположенным под роскошно набранной фамилией и самыми высокими советскими титулами.
Все бы в этой программке было хорошо, если бы безалаберные одесситы не пропустили в фамилии Мисаила Сигизмундовича сразу две буквы.
«Носопалевич», – ухмылялось с программки слегка обновленное имя.
Протягивая программку, я ожидал звонкого смеха и веселых возгласов, вроде: «Ах, Одесса! Ну, там всегда так!» или чего-нибудь в том же духе.
– Здесь тоже, как в анекдоте, – сказал я дрожа, но пытаясь казаться веселым и независимым.
Однако маэстро смеяться не стал. Лишь нервно дернул плечом.
– Что это еще за Нос-насос такой? – неодобрительно фыркнул он. – Кто это их, дураков, надоумил?
Еще раз фыркнув, Мисаил – теперь уже степенно, даже как-то по-королевски – удалился к роялю «Bech-stein».
– Ну просто провокация какая-то, – проговорил он уже издалека, от рояля. – Учишь их, остолопов, учишь, – обратился он к виолончелистке Раисе, – а они все туда же. Ну да что поделаешь? Свинья всегда грязь найдет, – никак не мог успокоиться обиженный профессор.
По светлому классу побежали гул и ропот, которые, как мне показалось, могли быстро перерасти в «шум и ярость». На меня изучающе уставилось сразу несколько человек. За неуместную шутку с программкой мне стало совестно. Но потом я обиделся. И от этого многое в светлом классе перестало мне нравиться. Захотелось встать и уйти. Ведь что получалось? Получалось: гениальная игра не всегда сопровождается столь же гениальными словами. Да и пение было – не очень. Я дернулся с места, но все же решил досидеть до конца.
Ждать конца долго не пришлось. Маэстро вдруг закончил бегать и кричать, перестал вырывать у бедной Раисы виолончель. Уже через минуту-другую, как-то близоруко оглядев класс, Настропалевич захлопнул крышку рояля и вполне академическим тоном, словно потеряв все свое юношеское озорство и педагогическое вдохновение и при этом хорошо сознавая, кто, собственно говоря, в таком повороте событий виноват, капризно объявил:
– Это все, что я сегодня мог. Попрошу ко мне в пятницу, Раиса Аркадьевна. И с аккомпаниатором. С ним, с ним!
«Золотое руно» мое пригасло.
Сняв с плеча руку заснувшей О-Ё-Ёй, я потихоньку перебрался за стол и стал наждачной бумагой зачищать края будущей скрипичной деки. От легкого шуршания О-Ё-Ёй проснулась.
– Ты опять за свое?
– Извини, не хотел будить.
– Да я и не спала. Все думала: начнешь ты шуршать или нет? На фиг тебе эта кустарщина? У тебя же есть классная скрипка. Пусть не твоя, но пока ты в институте… Тебе ведь лучшую скрипку из инструментария выдали. Как это произошло – ума не приложу…