Шрифт:
Внезапно я вздрогнул. Затренькал звонками телеграф. Я подскочил к столу, лихорадочно пустил в ход приемное устройство.
Из аппарата медленно потянулась длинная белая лента. Склонившись над зеленым квадратом сукна, я взял в руку ползущую ленту, ища знаков. Но лента была чиста — ни одной буквы. Я ждал, напрягая зрение, следил за движением белой полоски…
Наконец стали появляться первые слова, с длинными, минутными, промежутками, выражения невнятные, составляемые с огромным усилием, словно бы в борьбе с оцепенением разума…
«…хаос… мрачно… сумятица… будто сон… далеко… серый… свет… ох! Как тяжко!… как тяжко… вырваться… мерзость! Мерзость!… серая масса… густая… запах… наконец-то… я оторвался… я… есть…»
Затем наступил долгий, на несколько минут перерыв, но лента продолжала выползать ленивой волной. Опять появились знаки — теперь проставленные увереннее, смелее:
«…есть! Я есть! Я есть!… там… моя оболочка… лежит… холодная, брр… разлагается… понемногу… изнутри… все равно… находят волны… длинные светлые… волны… вихрь!… чувствуешь… какой вихрь… нет… не чувствуешь… ты не можешь… передо мной теперь… все… все явлено… какой круговорот… волшебный… затягивает меня… уносит… с собой… унесло!… иду!… иду!… прощай… Ром…»
Депеша внезапно оборвалась, аппарат стал. Видимо, именно тогда я зашатался и грохнулся на пол. Во всяком случае, в таком виде застал меня помощник, вошедший в контору около трех утра, — я лежал на полу без памяти, с рукой, обмотанной телеграфной лентой.
Очнувшись, я первым делом спросил про товарный поезд. Так и не прибыл. Не мешкая ни секунды, я вскочил на дрезину и погнал ее полным ходом сквозь расходящуюся рассветную марь. Через полчаса был в Верховках.
Уже на подъезде я заметил, что произошло нечто необычайное. Обычно спокойное и пустынное привокзалье было забито толпой, осаждавшей станционное здание. Бешено расталкивая людей, я прорвался в служебное помещение. Там я застал двух мужчин, склонившихся над диваном, на котором с закрытыми глазами лежал Йошт. Оттолкнув одного из них, я схватил друга за руку. Но рука его, окоченелая и холодная как мрамор, выскользнула из моей и бессильно свесилась. Лицо под шапкой буйных пепельных волос, уже схваченное холодом смерти, застыло в чуть заметной ласковой усмешке.
— Сердечный удар, — пояснил врач, стоящий рядом. — Случился ровно в полночь.
Я почувствовал острую, колющую боль в левой стороне груди. Поднял глаза на часы, висящие над столом, — они указывали двенадцать: стрелки замерли в трагическую минуту.
Я присел на диван рядом с Йоштом.
— Он умер сразу? — спросил я у врача.
— Мгновенно. Смерть наступила ровно в двенадцать часов ночи во время телефонного разговора. Я прибыл сюда в десять минут первого, уведомленный одним из сотрудников станции. Пан Йошт был уже мертв.
— Кто же общался со мной по телеграфу в третьем часу ночи? — спросил я, вглядевшись в лицо друга.
Присутствующие удивленно переглянулись.
— Исключено, — ответил мне помощник Йошта. — В эту комнату я вошел около часа ночи, чтобы принять дела, и с того времени не покидал служебное помещение ни на минуту. Нет, пан начальник, ни я, ни кто иной из сотрудников не пользовались этой ночью телеграфным аппаратом.
— Тем не менее, — вполголоса настаивал я, — сегодня ночью, в третьем часу я получил депешу из Верховок.
Воцарилось глухое, напряженное молчание.
— Письмо!
Я вынул из кармана письмо, разорвал конверт: адресовано мне. Йошт писал:
«Ultima Thule, 13 июля
Дорогой Ромек!
Я должен погибнуть — скоро, внезапно. Человек, показавшийся мне сегодняшней ночью в одном из окон лачуги, — я сам. Настал срок исполнить мою миссию, тебя же я выбираю в посредники. Расскажешь людям, засвидетельствуешь истину. Может, тогда поверят, что существует и мир иной… Прощай! Нет! До свидания — до встречи по ту сторону…
Казимеж».
ЧУМАЗЛАЙ
Утомленный беспрерывным хождением по вагонам, охрипший от выкрикивания станций в осенний, влагой набухший воздух, он мог наконец расслабиться на узенькой, обитой клеенкой лавке, радуясь долгожданному роздыху. Нынешний рейс подходил к концу, поезд уже прошел отрезок густо расположенных станций и мчался во весь опор к конечному пункту. Теперь ему больше не придется то и дело срываться с места, сбегать по ступенькам вниз и сорванным голосом объявлять всему свету, что поезд прибыл на станцию такую-то, пересадка туда-то, остановка пять, десять или целых пятнадцать минут.
Он погасил висящий на груди фонарик, поставил его высоко на полку, снял и повесил на крючок шинель.
Суточное дежурство так было забито всяческими делами, что он даже перекусить не успел. Организм требовал своего. Боронь вынул из сумки припасы и занялся едой. Серые выцветшие глаза кондуктора неподвижно уставились в оконное стекло, словно вглядываясь в мир, проносившийся мимо. Стекло подрагивало от неровного хода поезда, но все равно оставалось гладким и черным, не пропускающим сквозь себя ничего.