Шрифт:
В первые двадцать четыре часа после появления на свет мы должны осознать полное превращение данного существа из обитающего в воде в обитающее на суше. Никакое иное превращение, вроде превращения хризалиды в бабочку, не может быть более радикальным, более полным, более сущностным. К примеру, кожа из органа внутреннего, заключённого в оболочку, становится внешним, подвергающимся воздействию свежего и шершавого воздуха. Тельце этого маленького страдальца должно приспособиться к ужасному падению температуры. Свет и звуки терзают глаз и ухо. Неудивительно, что я ору. (Карадок издал короткий, но леденящий вопль.)
Идём дальше: младенец, подобно исследователю неведомого, должен обеспечить свою потребность в кислороде. Разве это свобода? Почти так же угнетает и то, чем слабый организм вынужден дышать, — с некоторой долей смертоносной окиси углерода, неизбежно чреватой лёгким кислородным голоданием. Айяй! Удивляет ли вас, что единственное моё желание — это убраться назад, не просто в уютную материнскую сумку, но прямо в тестикулы обезьяньего предка, поскольку мой отец действовал всего лишь как его доверенное лицо, полномочный представитель. Могу сказать, что Карадок вовсе не находит это забавным. Мои органы дыхания работают с большим напряжением. Я лежу на столе, покойницком столе моей бессмертной жизни, — извиваясь, как скат на сковородке. Но этого мало. В течение нескольких часов я должен пережить ещё более кардинальные перемены. Моей сердечнососудистой системе, которой было столь уютно и хорошо в социалистическом государстве материнской утробы, необходимо перейти от однообразного, но щедрого питания от плаценты к новому источнику — полностью перестроиться. С этого момента мои лёгкие становятся важнейшим, больше того, единственным поставщиком кислорода. Подумайте об этом — и пожалейте дрожащее дитя.
В этом месте оратор задрожал, изображая несчастного новорождённого, и приложился к бутылке, словно ища тепла и забвения младенческих воспоминаний.
— При рождении центры, регулирующие температуру тела, к большому прискорбию, ещё неразвиты. Чтобы мотор хорошо работал, потребны недели приработки. При рождении, как я сказал, происходит пагубное охлаждение тела, но зубами не постучишь, так как зубов ещё нет. С этим надо чтото делать, и я таки нашёл выход. Я стал пойкилотермным — способным менять температуру тела в зависимости от температуры окружающей среды. Врач был в экстазе от самого этого слова. Пойкилотермным! Он сунул мне в задницу динамометр и стал снимать показания, отсчитывая время мановением пальца. Но я уже жаждал покинуть поле этой неравной борьбы, получить пенсию и уйти на покой. Но не могу отрицать, что я немного научился глотать во время моего пребывания inutero. Наличествовали и слабые сокращения желудочнокишечного тракта — так, вялые пробы. Но я понимал их смысл не больше, чем новобранец понимает смысл жестокой муштры; даже меньше, должен я сказать, много меньше. Новобранец ещё может както предположить, к чему его готовят, — но как мог я представить себе своё будущее?
Конечно, я делал какието сосательные движения прежде, чем появилось, так сказать, что сосать. Ах, материнская грудь — какое неизъяснимое облегчение! Какой дивный утешительный приз за мою капитуляцию!
Все это важно понять, друзья мои, если мы собираемся всерьёз разобраться в феномене Парфенона. Дитя стерильно чисто в миг рождения; но несколько часов спустя… ведь оно оказывается в мире, кишащем всеми теми микробами, что делают жизнь человека среди его смертных современников столь отвратительной. Как вы можете догадаться, все это мне не понравилось, и я незамедлительно выразил своё недовольство, насколько позволяли голосовые связки. Тем временем, однако, кожа начала регулировать водный баланс организма с помощью потоотделения. Но положение оставалось ещё чертовски опасным — система капилляров слишком подвержена расширению и сокращению. Но я держался — не осознанно, силой воли, — а подталкиваемый моей биологической тенью. Постепенно дыхание начало стабилизироваться. Но как медленно в младенчестве увеличивается систолическое давление. Пульс, такой частый при рождении, медленно снижается до семидесяти двух ударов в минуту у взрослого человека. А пока я также развивал свою систему ферментов для усвоения разнообразных химических сущностей, которые вынужден был глотать, чтобы поддерживать своё улиточное существование. Как долго это тянется! Я имею в виду развитие слизистой, чтобы должным образом усваивать протеины.
При рождении внутренняя оболочка кишечного тракта является совершенно недостаточным барьером, который не препятствует более сложным протеинам попадать в кровоток непереработанными. Может быть, тут кроется причина позднейших аллергий; до сих пор я не выношу крабов, если они не маринованные в виски. Ну и конечно, при рождении способность почек очищать и удерживать вредные вещества ещё прискорбно мала.
Почти двадцать шесть недель после фатального события я с трудом переходил на химически совершенно иную группу гемоглобина. Видите ли, дыхание у меня было намного больше диафрагмальным, нежели межреберным. Пришлось проявить терпение, пока оно не стало межрёберным. Я добился своего. Но благодарности так и не дождался. Конечно, некоторую крепость мышц я приобрёл ещё inutero. Я не хвастаюсь. Это в порядке вещей. При рождении у младенца отмечается перенапряжение мышц, которое постепенно проходит. Так было у меня. Не стану распространяться о других своих способностях, которые мне необходимо было проявить, если я надеялся выжить и строить города или храмы: способности регулировать работу кишечника, питание, его подачу. Я прошёл через все эти стадии, пока, к концу младенческого периода, мой гомеостаз болееменее не установился. Я уже не сосал, а кусал и жевал — но с большой неохотой. Зубы, которые начали расти после шести месяцев, постепенно достигли размера нормальных молочных примерно к двум годам. К этому времени я, конечно, оставил на матери следы своей неуёмной натуры, кусая её грудь, что явилось причиной неоднократных вспышек мастита.
Тут я должен добавить, что к тому моменту, как я смог произнести первое слово, я уже прошёл университет материнской любви и впитал — с её голосом, вкусом, запахом, молчанием — исчерпывающие, безапелляционно исчерпывающие культурные взгляды, и у меня ушло полвека или больше на то, чтобы выработать собственные и воплотить их.
Культурное влияние оказывалось с каждой крупицей её волнения, раздражения, предпочтений, моральных и интеллектуальных предрассудков. Все это проникало в меня, как токи массажистки, как радиоволны, — совершенно независимо от логически мыслящего переднего мозга. Отлитый в общей форме, с пенисом в классическом состоянии эрекции, я выскочил на сцену, чтобы играть свою роль — замечательную и выдающуюся роль — в этом фарсе, где люди думают, что они свободны. «Женщина, — с пародийным высокомерием закричал я, — ну какое я имею к тебе отношение?» Ей незачем было отвечать. Исповедальная близость этих первых нескольких месяцев абсолютной зависимости оставила на мне отпечаток, след изложницы, знак, что никогда не изгладится. Самим своим обликом я обязан ей: неряшливостью, неуклюжестью, косолапой походкой, пристрастием к крепким напиткам — ответными реакциями, которые она воспитала во мне, заставляя слишком долго плакать в одиночестве, уходя из дому и бросая меня одного… Как я могу отблагодарить её? Ибо все мои города построены по её образу. У них не более четырех ворот, необходимых, чтобы символизировать единение. Четвертичность разрешённых противоречий — несмотря на то что творить чтото, опираясь на прямоугольник, труднее, чем на вольную кривую или эллипс.
И все же даже теперь, после стольких лет борьбы, могу ли я сказать, что мои усилия увенчались успехом? Разве знания, полученные юношей и даже взрослым, сравнимы по воздействию с теми, что внушаемы этой начальной школой влияния, оставляющей свои следы как в сознании человека, так и в мраморе под его резцом. Идея образования, в обычном понимании, — это, конечно, нелепость. О, возможно, когданибудь оно будет означать своего рода психологическую подготовку к освобождению от этих оков, этой биологической тюрьмы, которое все матери желают для своих сыновей, видя их сексуальными штыками и воодушевляя их на подвиги подобного рода, тогда как все отцы желают, чтобы их дочери были просто плодоносным продолжением своих матерей. Но штыки кончают боями и глубокими могилами — оглянитесь вокруг; а женщины, чтобы скрыть свою удовлетворённость, кончают похотливым траурным нарядом, чей покрой подчёркивает их красоту.
Каким же тогда возвышенным актом дерзости было создание этого порядка и, Боже мой, каким недолговечным — акт утверждения, когда все было против него, человека, который однажды стал во весь рост в тени его матери и явил миру эту ужасающую каменную грезу! Он ещё не смел и думать о существовании иной тени, освобождённой от пут, — о душе. Бессмысленное, но благодатное плацебо. Да, господа! Ибо это раннее представление о душах мёртвых сначала предполагало продолжение земной жизни и под землёй и с неизбежностью привело к строительству гробниц… пеленание трупов в каменный век символизирует их пребывание на одном месте. Первый дом, гробница, стал внешней оболочкой для души умершего точно так же, как настоящий дом (его окна дышат, как лёгкие) был жилищем живого человека — как, вообще говоря, тело матери было жилищем покачивающегося в водах эмбриона. Но от всего этого к храму — какой скачок воображения! Человек сбросил хтонические узы и обрёл крылья; ибо мы наконец имеем и укрытие для автобусов, и обитель бессмертного и Божественного.