Шрифт:
Я хорошо понимал, что, согласно приказа, ни Лисенкова, ни Калиниче-ва мы не могли похоронить на воинском кладбище как погибших в бою или при исполнении служебных обязанностей, тем более с отданием воинских почестей. Но в приказе не было оговорено и запрещение хоронить на территории немецких кладбищ.
Я знал, что христианская религия самоубийств не одобряла никогда… Считалось, что добровольно уйти из жизни - большой грех… Самоубийц отказывались отпевать в церкви и хоронить вместе с другими людьми. Но ведь Лисенков и Калиничев не были самоубийцами, и лучшего места для их захоронения, чем на церковном кладбище, как мне казалось, чтобы их души упокоились в освященной земле, нет. Пусть будет им пухом даже чужая немецкая земля!
Оба гроба с прибитыми к крышкам воинскими фуражками опустили в могилу, на холмике установили деревянную пирамидку с пятиконечной звездой. На пирамидке, выкрашенной в зеленый цвет, белой масляной краской крупными буквами были выведены фамилии:
Рядовой Лисенков А.А.
1920-26.5.1945 Сержант Калиничев Е.П.
1926-26.5.1945
Могильный холмик обложили заранее заготовленным дерном. Прогремевший прощальный салют боевыми патронами из десяти автоматов всполошил немцев, присутствовавших на воскресной службе. Они высыпали из кирхи на улицу и стояли испуганные, о чем-то громко и неприязненно переговариваясь, бросая злобные взгляды в нашу сторону. Из раскрытых дверей доносились звуки органа и пение: "Christus spricht… ich lebe, und ihr sollt auch leben…"*.
– Возмущаются, что хороним без разрешения… в ограде кирхи… - негромко сказал Елагин.
– Особенно горланит и лезет из кожи вон тот подстрекатель, - и, указав глазами на хромого, стал мне переводить.
– Осквернение церкви и чувств прихожан… Упоминает "Тэглихе рундшау" **… нашу газету для немцев… цитирует какую-то статью… Советская армия называется освободительницей… от чего же она освобождает немцев… От Бога и от имущества?… Явный намек на мародерство… Говорит, что при Гитлере был порядок, а теперь хаос… Пришли русские и начались грабежи, насилия… убийства и осквернение церквей… Мол, Гитлер нам еще покажет… Ну, несет - ему что, жить надоело?… Угрожает, что будут жаловаться на нас коменданту… Господь не потерпит такого кощунства… угрожает нам Божьей карой…
Бойцы, стоя вдоль края могилы, прислушивались к тому, что переводил мне Елагин, и он, заметив это, умолк. Хромой немец, никак не подозревая, что Елагин германист и в совершенстве знает немецкий язык, не стесняясь, продолжал высказываться. Он, не переставая, что-то громко возбужденно выговаривал метрах в пятнадцати у нас за спиной, время от времени срываясь на крик.
– Знаешь, чем это кончится?
– спросил меня Елагин.
– Не сегодня, так через неделю они разроют могилу и выкинут ребят. Пойди и успокой их!
– приказал он.
– Поговори с ними! Мамус Хренамус! И припугни хорошенько на будущее! Так, чтоб в штаны навалили! Только без шума!
"Мамус Хренамус!" означало, с одной стороны, его издевательски-презрительную оценку моего невежества в немецком языке, с другой - указание на необходимость объясниться со священнослужителями по-немецки.
* "Христос говорил… я есть жизнь, и вы также должны жить…" (нем.).
** "Тэглихе рундшау" ("Ежедневное обозрение") - газета советских оккупационных
войск для немецкого населения на немецком языке. Первый номер вышел 15.5.45 г.
Я медленно шел к кирхе по усыпанной золотисто-желтым песком дорожке, выбирая из десятка заученных мною не без труда и старания немецких фраз наиболее подходящие. При этом я перетянул кобуру с правого бедра на живот и одернул гимнастерку.
Хромой немец при моем приближении стал говорить немного тише, без выкриков, но высказывался не умолкая, и по-прежнему возбужденно и угрожающе. Его темные, глубоко посаженные глаза горели злобой и ненавистью.
Пастор, рыжебородый приходской священник, высокий упитанный мужчина, лет сорока пяти, на тщательно выбритом лице небольшие усы и бородка с проседью, как нагрудная слюнявка, какие повязывают детям, спускались от подбородка, волосы спереди подстрижены ровно, как "под горшок", сзади - значительно длиннее, красиво лежали на плечах; в черной сутане и белоснежных туго накрахмаленных воротничке и огромных, как жернов, брыжах, стоял с надменным видом, сложив руки на животе, и смотрел на меня презрительно, холодно, с отвращением.
– Бефель ист бефель!* - остановившись метрах в трех от них и сделав свирепое лицо, сообщил я и добавил: - Саботажники и шпионы будут расстреляны на месте!
Вторая зловещая фраза, как я знал, всегда впечатляла и действовала на немцев безотказно: попробуй-ка докажи, к тому же не зная русского языка, что ты не саботажник или шпион. Выждав секунды, я резко, отрывисто спросил "Ферштейн?!"**, затем расстегнул кобуру, всем своим видом демонстрируя решительность и готовность вытащить и применить оружие, и с выражением на лице крайнего негодования закричал:
– Век!!! Раус!!! Шнель!!!***
И выхватил из кобуры пистолет.
Пастор, побледнев, с расширенными от страха глазами и, делая странные медленные движения руками, как бы заслоняясь или отталкивая на меня воздух, первым попятился к двери кирхи, за ним - с окаменевшим лицом хромой немец. Они в ужасе пятились задом, отходили небольшими шагами, не решаясь повернуться ко мне спиной, очевидно уверенные, что если повернутся, я выстрелю. А я стоял с пистолетом в руке и давил их угрожающим взглядом, пока они не скрылись за массивной потемнелой дубовой дверью, и не щелкнул замок.