Генис Александр Александрович
Шрифт:
Хокку не фотографируют момент, а высекают его на камне. Они прекращают ход времени, как остановленные, а не сломанные часы.
Хокку не лаконичны, а самодостаточны. Недоговоренность была бы излишеством.
Это - конечный итог вычитания. Они напоминают пирамиды, монументальность которых не зависит от размера.
Сюжет в хокку разворачивается за пределами текста. Мы видим его результат: жизнь, неоспоримое присутствие вещей, бескомпромиссная реальность их существования. Вещами хокку интересуются не потому, что они что-то символизируют, а потому что они, вещи, есть.
Слова в хокку должны ошеломлять точностью - как будто сунул руку в кипяток.
Точность для Довлатова была высшей мерой. Поэтому я горжусь, что он и у нас обнаружил "в первую очередь - точность, мою любимую, забытую, утраченную современной русской литературой - точность, о которой Даниил Хармс говорил, что она, точность, - первый признак гения".
Только не надо путать точность с педантичной безошибочностью. Ее критерий - внутри, а не снаружи. Она - личное дело автора, от которого требуется сказать то, что он хотел сказать: не почти, не вроде, не как бы, а именно и только.
Точность - счастливое совпадение цели и средства. Или, как говорил Довлатов,
"тождество усилий и результатов", ощутить которое, добавлял он, легче всего в тире.
Между прочим, в Америке обычных тиров нет. Здесь палят из водяных пистолетов по пластмассовым зайчикам, либо уж сразу из автоматов на стрельбищах где-нибудь в Техасе. Вагрич решил восполнить этот пробел. Наш общий приятель Роман Каплан, по утверждению Бахчаняна - внук Фани Каплан, открыл ресторан.
Вагрич предложил назвать его в честь бабушки тиром.
Для Довлатова в литературе только один грех был непрощенным - приблизительность. В "Невидимой книге" он замечает: "Я хотел было написать:
"Это - человек сложный."… Сложный, так и не пиши".
Большинство, к сожалению, пишут - длинно, красиво и не о том. Читать такое, как общаться с болтливым заикой.
Чаще всего точность заменяют благими намерениями. Считается, что добро можно защищать любыми словами - по правилу буравчика, первыми слева.
Кстати, точность - отнюдь не то же, что простота. Но, включая в себя и темноту и сложность, она даже непонятное делает кристально ясным. Поэтому точность - необходимое свойство бессмыслицы и абсурда. Не зря Довлатов ссылается на Хармса.
В сущности, антитеза литературы - не молчание, а необязательные слова.
"Поэзия и правда" В "Невидимой книге" все имена были настоящими. И это никого не смущало, потому что Сергей писал обо всех только хорошее: "Я мог бы вспомнить об этих людях что-то плохое. Однако, делать этого принципиально не желаю. Не хочу быть объективным. Я люблю моих товарищей".
В "Компромиссе" имена - тоже были настоящими, но на этот раз Довлатов о своих знакомых уже не писал ничего хорошего Перемывая всем косточки, Сергей доставлял величайшее наслаждение своим собеседникам. Во-первых, это и правда было очень смешно. Во-вторых, лестно входить вместе с Довлатовым в компанию ироничных людей, так хорошо разбирающихся в человеческих слабостях. В третьих, грело чувство исключительности: от самонадеянности, глупости и меркантильности избавлены лишь члены узкого кружка, хихикающего вокруг Сергея.
Случайным свидетелям вполне хватало трех причин, но для опытных была еще одна, четвертая, позволяющая с чистой совестью смеяться над ближним. Они знали, что стоит им встать из-за стола, как их тут же принесут в жертву.
В эмиграции "Компромисс" никого не задел. Из Америки эстонские функционеры, вроде "застенчивого негодяя Туронка", казались не менее вымышленными, чем Ноздрев или Манилов.
Хуже стало, когда выяснилось, что Довлатов пишет только с натуры. А натура - это мы. Что мы и составляем тот ландшафт, который он широкими, бесцеремонными мазками переносит на полотно.
Больше всего досталось, пожалуй, Поповскому.
Поповский был опытным и плодовитым литератором. Советская власть запретила множество его книг, но выпустила еще больше. В "Новом американце" Марк Александрович дебютировал яростной статьей под названием "Доброта". Затем, борясь со злоупотреблениями, он единоручно развалил последнюю действующую организацию в эмиграции - Ассоциацию ветеранов.
Человек безоглядной принципиальности, Поповский был изгнан из 14 редакций.
Однако, была в его тяжелом характере редкая по благородству черта - хамил Поповский только начальству. С остальными Марк Александрович обходился хорошо: с дамами - учтиво, с мужчинами - по-отечески. Зато главным редакторам Поповский резал правду в глаза. На первой же планерке в "Новом американце" он выудил из довлатовского выступления цитату из Кафки и пришел в неописуемое удивление. "Я приятно поражен, - восклицал он, - никогда бы не подумал, что вы читаете книги!" Дальше - хуже: Поповский без устали попрекал всех беспринципностью. Крыть было ничем, и мы отвечали опечатками - в списке редакционных сотрудников его писали то Мрак, то Маркс Поповский.
Однако владельцам "Нового американца" суровый Поповский внушал трепет.
Поэтому в трудный для газеты момент его назначили заместителем Довлатова.
Поповскому отводилась роль комиссара, вроде Фурманова при Чапаеве - он должен был компенсировать наше кавалерийское легкомыслие.
Из этого ничего не вышло, но Сергей не забыл своего непрошенного заместителя. Он вывел Поповского в "Иностранке" как Зарецкого, автора книги "Секс при тоталитаризме". Собирая для своей монографии материал и одновременно флиртуя с главной героиней повести, Зарецкий спрашивает ее, когда "она подверглась дефлорации":