Шрифт:
— я почувствовал, как по лицу моему потекли слезы. В первую минуту я не обратил на это внимания, — думал, что это плачет Сусанин, — но вдруг заметил, что вместо приятнаго тембра голоса из горла начинает выходить какой-то жалобный клекот… Я испугался и сразу сообразил, что плачу я, растроганный Шаляпин, слишком интенсивно почувсгвовав горе Сусанина, т. е. слезами лишними, ненужными, — и я мгновенно сдержал себя, охладил. «Нет, брать, — сказал контролер, — не сентиментальничай. Бог с ним, с Сусаниным. Ты уж лучше пой и играй правильно…»
Я ни на минуту не разстаюсь с моим сознанием на сцене. Ни на секунду не теряю способности и привычки контролировать гармонию действия. Правильно ли стоить нога? В гармонии ли положение тела с тем переживанием, которое я должен изображать? Я вижу каждый трепеть, я слышу каждый шорох вокруг себя. У неряшливаго хориста скрипнул сапог, — меня это уж кольнуло. «Бездельник, — думаю, — скрипят сапоги», а в это время пою: «Я умира-аю»…
Безсознательность творчества, о которой любят говорить иные актеры, не очень меня восхищает. Говорят: актер в пылу вдохновения так вошел в роль, что, выхватив кинжал, ранил им своего партнера. По моему мнению, за такую безсознательность творчества следует отвести в участок… Когда даешь на сцене пощечину, надо, конечно, чтобы публика ахнула, но партнеру не должно быть больно. А если в самом дле шибко ударить, партнер упадет, и дирекции придется на четверть часа опустить занавес. Выслать распорядителя и извиниться:
— Простите, господа. Мы вынуждены прекратить спектакль, — актер вошел в роль…
Актер усердно изучил свою партитуру, свободно и плодотворно поработало его воображение, он глубоко почувствовал всю гамму душевных переживаний персонажа; он тщательно разработал на репетициях интонации и жесты; строгим контролем над своими органами выражения достиг удовлетворительной гармонии. Образ, который он в период первых вдохновений увидел, как идеальную цель, — отшлифован.
На первом представлении оперы он победоносно перешел за рампу и покорил публику. Готов ли образ окончательно?
Нет, образ еще не готов. Он долго еще дозревает, от спектакля к спектаклю, годами, годами. Дело в том, что есть труд и наука, есть в природе талант, но самая, может быть, замечательная вещь в природе — практика. Если воображение — мать, дающая роли жизнь, практика — кормилица, дающая ей здоровый рост.
Я думаю, ни один сапожник, — а я в юности имел честь быть сапожником и говорю en connaиssance de cause, — как бы он ни был талантлив, не может сразу научиться хорошо точать сапоги, хотя бы он учился этому пять лет. Конечно, он их прекрасно сделает, если он сапожник хороший, но узнать по вашему лицу, какия у вас ноги и какия особенности нужны вашим сапогам, — для этого нужна практика и только практика. Убедить! Но есть такое множество пустяков, которые стоят между вами и публикой. Есть вещи неуловимыя, до сих пор не могу понять, в чем дело, но чувствую: это почему-то публике мешает меня понять, мне поверить. Свет в театре, если он в какой-то таинственно-необходимой степени не соответствует освещению сцены, мешает проявиться каким-то скрытым чувствам зрителя, подавляет и отвращает его эмоцию. Что нибудь в костюме, что-нибудь в декорации или в обстановке. Так что актер в творении образа зависит много от окружающей его обстановки, от мелочей, помогающих ему, и от мелочей, ему мешающих. И только практика помогает актеру замечать, чувствовать, догадываться, что именно, какая деталь, какая соринка помешала впечатлению. Это дошло, это не доходит, это падает криво. Зрительный зал и идущия из него на подмостки струи чувства шлифуют образ неустанно, постоянно. Играть же свободно и радостно можно только тогда, когда чувствуешь, что публика за тобою идет. А чтобы держать публику — одного таланта мало: нужен опыт, нужна практика, которые даются долгими годами работы.
И вот, когда-нибудь наступает момент, когда чувствуешь, что образ готов. Чем это все-таки, в конце концов, достигнуто? Я в предыдущих главах об этом немало говорил, но договорить до конца не могу. Это там — за забором. Выучкой не достигнешь и словами не обяснишь. Актер так вместил всего человека в себе, что все, что он ни делает, в жесте, интонации, окраске звука, — точно и правдиво до последней степени. Ни на иоту больше, ни на иоту меньше. Актера этого я сравнил бы со стрелком в «Тире», которому так удалось попасть в цель, что колокольчик дрогнул и зазвонил. Если выстрел уклонился бы на один милиметр, выстрел это будет хороший, но колокольчик не зазвонит…
Так со всякой ролью. Это не так просто, чтобы зазвонил колокольчик. Часто, довольно часто блуждаешь около цели, близко, один милиметр разстояния, но только около. Странное чувство. Один момент я чувствую, чувствую, что колокольчик звонит, а сто моментов его не слышу. Но не это важно — важна самая способность чувствовать, звонит или молчит колокольчик… Точно также, если у слушателя моего, как мне иногда говорят, прошли мурашки по коже, — поверьте, что я их чувствую на его коже. Я знаю, что оне прошли. Как я это знаю? Вот этого я обяснить не могу. Это по ту сторону забора…
Что сценическая красота может быть даже в изображении уродства, — не пустая фраза. Это такая же простая и несомненная истина, как то, что могуть быть живописны отрепья нищаго. Тем более прекрасно должно быть на сцене изображение красоты, и тем благороднее должно быть благородство. Для того-же, чтобы быть способным эту красоту свободно воплотить, актер должен чрезвычайно заботливо развивать пластическия качества своего тела. Непринужденность, свобода, ловкость и естественность физических движений такое же необходимое условие гармоническаго творчества, как звучность, свобода, полнота и естественность голоса. От того, что это не всегда сознается, получаются печальный и курьезныя явления. Молодой человек окончил консерваторию или прошел курс у частнаго профессора пения и сценическаго искусства, он поставил правильно те или другия ноты своего голоса, выучил роль и совершенно добросовестно полагает, что он уже может играть Рауля в «Гугенотах» или царя Грознаго. Но скоро он убеждается, что ему неловко в том костюме, который на него надел портной-одевальщик.
Милый, образованный молодой человек, знающий отлично историю гугенотов и кто такой Рауль де Нанжи, представ перед публикой за освещенной рампой, бывает скорее похож на парикмахера, переряженнаго в святочный костюм. Он просто не умеет ходить на сцене при публике, не владея свободно своим телом. Получается разлад между рыцарем, котораго он изображает, и им самим.
Пришел однажды ко мне в Петербуре молодой человек с письмом от одного моего друга-писателя. Писатель рекомендавал мне юношу, как человека даровитаго, даже поэта, но без всяких средств, — он хочет учиться пению. Нельзя ли послушать его и помочь ему?