Шрифт:
— Даша, ты должна жить, у тебя дети.
— Даша, ты должна жить, у тебя дети.
Неожиданно все смолкают.
Незнакомый человек-сослуживец — произносит столько раз читанные мною слова:
— Спи спокойно, дорогой товарищ. Да будет земля тебе пухом.
Рува дергает меня за рукав:
— Ты поедешь на кладбище, а меня берет к себе тетя Берта. Это еще интереснее.
Кладбище. В первый и последний раз слышу я, как стучат комья земли о крышку гроба — своих я не услышу. В голове вертятся две строки:
87
"И будет снег, разорванный лопатой,
И траурные черные дома…"
Первая строка умрет, как папа, а вторая, пройдя "путем зерна", через сорок лет прорастет стихотворением:
На Купчинском шоссе, у переезда,
Ждем поезда — уже грохочет тьма.
Над нами небо — гулкий лист железа,
И траурные черные дома.
На Купчинском шоссе, у поворота,
Струится ночь, как горькая вода…
Открой нам, Петр, небесные ворота
И мы войдем, потупясь от стыда.
На нас грехи, как скользкие отрепья,
Мы крест не смеем приложить к устам,
Но поезда во всем великолепье
Влетают в рай за нами по пятам.
И все — мужчины, женщины и дети —
Подобия катящихся планет.
И больше нету грешников на свете,
Но — Господи! — и праведников нет.
ВЛАДИМИР НИКОЛАЕВИЧ ЯХОНТОВ –
Когда умер папа, я заметался — живем трудно, как помочь маме?
Самомнения у меня было хоть отбавляй, поэтому я не стал мелочиться и первый звонок сделал Исааку Осиповичу Дунаевскому.
Я предложил свои услуги и, извинившись, что болен, спросил: не согласится ли он зайти и проиграть мелодии новых песен, чтобы я мог их подтекстовать.
Он очень удивился:
— А вы кто?
— Поэт, — ответил я гордо.
После минутного ошеломленного молчания он довольно
88
мягко сообщил, что у него уже много лет один и тот же соавтop — Василий Лебедев-Кумач.
Это не было для меня неожиданностью: их песни пела вся страна.
Однако, я уверенно возразил, что Лебедев-Кумач поэт банальный, примитивный, и что я напишу лучше.
Честное слово, я не был нахалом. Просто не знал жизни и искренне недоумевал: чего это он после моих слов сразу повесил трубку?
Несколько обескураженный, я набрал номер «Европейской», где остановился приехавший на гастроли Яхонтов. Он был исключительно популярен, и я подумал, почему бы ему не стать еще популярнее.
Яхонтов не чванился, назначил встречу на завтра и совершенно растерялся, увидев как меня вносят (я ни о чем его не предупредил).
Шторы были приспущены и комната тонула в сером зимнем полумраке. Она была огромная и все в ней мерещилось огромным, кроме огромного хозяина, который, ссутулившись, сидел на гигантской кровати, и в этом неуютном пространстве казался маленьким и лишним.
Тогда мне была еще незнакома строфа:
"Я знаю, даже кораблям
Необходима пристань,
Но не таким как мы, не нам —
Бродягам и артистам".
Стихи мои Яхонтов слушал хорошо. Через неделю он пришел ко мне с Поповой и с какой-то околотеатральной дамой некрасивой, но значительной. Ох, и нагляделся я потом на этих "около"-театральных, литературных, художественных. Но в ту пору мне все было в новинку.
Владимир Николаевич держался шумно и весело, но передо мною то и дело вставало хмурое, необжитое пространство, и я словно чувствовал горечь окурков — запах печали и неуюта.
Это ощущение не пропало, а только усилилось, когда он начал читать:
89
"И ветер, и дождик, и мгла
Над холодной пустыней воды.
Здесь жизнь до весны умерла,
До весны опустели сады,
Я на даче один… Мне темно
За мольбертом… и дует в окно".
Я был молод. Я не слышал еще выражения "публичное одиночество", и не понимал, как может быть одинок человек, окруженный восторгом и аплодисментами тысяч влюбленных в него людей.
Яхонтов впервые доказал мне, что прочтение бывает неоднозначным.
Знаменитую строчку Блока "Умрешь — начнешь опять сначала" — он произнес не с трагическим тире, как я ожидал, а совсем по-другому.
С отчаянной и внезапной надеждой он спросил:
— Умрешь?
Вот он исход, вот оно избавление!
И после паузы, растянувшейся на целую жизнь, ответил — обреченно и просто:
— Начнешь опять сначала!
И еще одному научил меня Яхонтов: отказываться от лежащих на поверхности решений.