Шрифт:
— Ты… — голос хозяина оставался спокойным, но в нем уже слышались предсмертные хрипы. — Ты… Ничтожество… Дай воды.
Он умер в следующее мгновение, голова откинулась, а черный отпечаток ладони на щеке приобрел окончательность, как подпись убийцы. От пятна, как показалось Якову, шел дымок. Запахло паленым мясом — или это была лишь игра воображения?
Тогда, понимая уже, что Абрам умер, Яков совершил поступок, совершенно бесполезный с точки зрения здравого смысла. Впрочем, о смысле ли он думал в ту минуту? Ему представилось лицо Хаи — юное и радостное лицо девушки, которой только что признались в любви.
Яков поднял со стола нож, которым Абрам обычно чистил яблоко, и резким движением вонзил лезвие в грудь мертвеца. Толчком выступила кровь, окрасив рубашку в цвет, которого Яков боялся больше всего на свете. Если бы Яков мог соображать, он бы подумал о явившейся ему странности — кровь не могла пульсировать в мертвом уже теле Абрама.
Но думать Яков в тот момент был не способен. Он мог — впервые в жизни — только действовать.
Яков перетащил Абрама на кровать. Босые ноги (теплые комнатные туфли упали и остались лежать под столом) свешивались почти до пола, глаза задумчиво смотрели в потолок, будто Абрам не понимал, чего от него хочет его унылый и трусливый секретарь.
Яков огляделся — в кабинете был обычный порядок, ничто не сдвинуто, бумаги на столе лежали ровной стопкой. Он посмотрел на Абрама — в последний раз — и похолодел: след ладони на щеке быстро светлел, от ожога остался только розовый полукруг, новая нежная кожа. Еще мгновение — и на кровати лежал человек, убитый (это было очевидно даже для ничего не соображавшего Якова) ударом ножа в грудь.
Яков бросился к двери — первым осознанным желанием было: бежать. Бежать, куда глаза глядят. Потому что все подумают: убил он.
Никуда не убежишь. Соседи. Прохожие. Не спрятаться.
Видимо, в подобные минуты включаются не резервы сознания — их у Якова просто не было, — а иные этажи интуиции. Яков повернул в замке двери ключ, а потом, раскрыв обе створки, свел их вместе и попробовал закрыть дверь так, чтобы создалась иллюзия, будто Абрам заперся изнутри. Это почти удалось, но влотную дверь не закрывалась, и тогда Яков спустился в кухню, взял висевший на доске топорик и, вернувшись наверх, принялся крушить дверь и стонал при этом, и рычал, и плакал, и даже пел что-то, и остановился только после того, как левая створка повисла на одной петле. Яков ворвался в кабинет и увидел лежавшее на кровати тело Абрама с ножом в груди.
— А-а! — закричал он, и этот крик услышал соседский мальчик Мирон, проходивший мимо дома Подольских.
Глава четырнадцатая
«В той жизни, — лениво подумал Аркадий, — я был Яковом Гохбергом. Странно. А если бы я был в той жизни пиратом или индийской принцессой? Они ничего не знали о смерти старого Подольского. Они… то есть я… не могли бы мне помочь. Повезло?»
Вопрос был глупым, и Аркадий понимал, конечно, что вопрос глуп. Только это он и понимал сейчас — никакой нити, ни логической, ни интуитивной, от этой мысли к какой-нибудь иной он протянуть не мог и потому просто лежал в темноте и думал: «Какой глупый вопрос».
Потом (когда? ему казалось, что прошел век. Или час?) Аркадий понял, что в прошлой жизни не был ни Яковом, ни даже самим Абрамом Подольским. Если бы ему дали возможность подумать, он вспомнил бы, кем прожил ту жизнь, которая теплилась где-то в глубинах того, что обычно называют душой, а на самом деле является всего лишь «локальным отростком универсального биоинформационного поля». Термин этот ничего Аркадию не сказал, да и подумал об этом термине не Аркадий, а некто другой, проявлявшийся сейчас подобно изображению на видеомониторе.
В какое-то мгновение Аркадий понял, что сейчас опять потеряет себя и провалится в одно из своих воплощений; он боялся остаться там навсегда, хотя и понимал (не понимая, почему понимает), что этого не произойдет, нельзя прожить заново прошлую жизнь, возможно только фрагментарное «пребывание в инкарнационном поле».
Термин был Аркадию так же не знаком, как и предыдущий, но он не успел подумать об этом и тем более испугаться. Как-то сразу, будто включилась видеостена, он оказался в комнате с приборами и узнал свою лабораторию. Свою? Конечно же, свою. Он и имя свое теперь знал: Генрих Натанович Подольский.
Живой?
А почему бы мне быть мертвым? — подумал он о себе удивленно.
Только что он отключил от компьютера камеру биоформатирования и теперь отдыхал, осмысливая результат опыта. Неважный результат, честно говоря. А если быть совсем точным, все пошло к чертям собачьим. Он доказал, что Наташа была права. Хорошо, что ее нет сейчас, она не станет, конечно, злорадствовать и повторять: «Ну вот, я же говорила». Не станет, но смотреть она будет, как московский прокурор на карагандинского зэка.