Шрифт:
– Что это ты делаешь? – повторил я шёпотом.
Ответила она не сразу. Вынув мой палец изо рта, осторожно подула на раненый сустав и, облизнув губы, проговорила:
– Нож этот с зазубриной… Это плохая кровь, её надо отсасывать…
– Плохая кровь? – бездумно переспросил я, продолжая ощущать пальцем упругую силу её горячего языка.
– Евреи не употребляют мясо, если нож был с зазубриной… Это нечистая кровь: от плохого ножа скотине больно.
Я думал не об этом.
– Нож должен быть широкий и сильный, но гладкий, как стихи, чтобы животному было приятно…
– Острый? – вставил я.
– А длина должна быть вдвое больше толщины шеи… И им нельзя давить: полоснул раз – вперёд, и два – назад, как по скрипке. И кровь будет тогда мягкая…
Наступила пауза. Я снова перестал ощущать собственное тело. Персиянка вернула мне на шею свою руку и произнесла:
– Не мальчик, говоришь?
– Нет, – тихо ответил я и осторожно поднял на неё глаза.
– Дай мне тогда твою ладонь! – выпалила она и, схватив моё запястье свободной от ножа рукой ладонью, притянула меня к себе и прижала мою ладонь к своему паху. Медленно её потом отпустив, персиянка вытянула из-под моей руки подол передника вместе с платьем – и кулак мой оказался на её коже. Где-то внутри меня – в горле, в спине между лопатками, в бёдрах, в коленях, даже в лодыжках ног – возникла мучительная энергия, повинуясь которой мои пальцы на её лобке поползли к источнику жара.
– Хорошо делаешь! – шепнула Сильва и прикрыла глаза задрожавшими веками. – Как мальчик! Как даже гусь!
– Что? – опешил я. – Как кто?
– Ты не останавливайся… В Персии женщины сыпят себе туда кукурузные зёрна и дают их клевать голодному гусю… Это очень хорошо… Ты только не останавливайся…
11. Человек боится того, из чего состоит
Отказавшись думать о голодном персидском гусе, я достиг, наконец, пальцами самого раскалённого участка её плоти. От прикосновения к нему меня накрыло мягкой волной, под которой мне стало необычно легко и необычно тепло. Как в густом и огромном мешке мыльной пены в нашей восточной бане.
Я ощутил как во мне стала разливаться слабость, но она уже не пугала меня и не мучила, а, напротив, отцеживалась в какую-то странную силу…
Надрезанный в суставе палец напрягся, протиснулся дальше и упёрся в упругий скользкий бугорок. Перевалив через него, он ушёл вовнутрь, в тесную глубину, пропитанную вязкой влагой, которая потекла по пальцу к запястью. В ранке на суставе стало щипать, и тут я услышал из-за двери хриплый кашель деда.
Отскочив от персиянки, как ужаленный, я оказался под репродуктором:
Если бы любить друг друга и беречь мы не могли, –
Верь пророку Иэтиму: нас бы сбрило, как щетину,
Опалило, как щетину, как никчемную щетину,
Прочь с лица земли.
Спиной к Сильве и к деду, в изумлении и в страхе, я разглядывал свой покрытый кровью палец, – не моей, а густой кровью персиянки. Волосы на запястье слиплись в засыхающей влаге, от которой несло тошнотворным духом. Стоило мне догадаться – что это была за влага, как меня передёрнуло от стыда за всех людей в мире, за всё живое и смрадное. За то, что всё, наверное, в этом мире внутри ужасно.
Потом я удивился тому, что раньше этого не знал: никто мне этого не говорил. Говорили разное, но не то, что даже без ужасов всё внутри так ужасно. Почему же никто не говорил мне об этом? А не может ли быть, что этого ещё никто не знает, – только я? Нет, рассудил я, такого быть не может. Может, однако, быть другое: это ничуть не ужасно, и кажется это ужасным только мне, потому что я знаю меньше, чем все. Может быть даже, что мир не только не ужасен без ужасов, а, наоборот, чудесен без чудес…
– Выключи радио! – прервал меня резкий голос деда.
– Почему? – насторожился я, скрывая кулак.
– Сейчас приведут быка, – и погладил лезвием ножа камень.
– А где Сильва? – забеспокоился я.
– Пошла за скотиной.
– У меня вопрос, – сказал я, не торопясь счищать кровь.
Дед не возразил, и я добавил:
– Почему человек боится крови?
– Это глупый вопрос. Кровь напоминает о смерти.
Я качнул головой:
– А может ли быть, что человек боится того, из чего состоит.
– Выключи, говорю тебе, радио! – рявкнул дед.
12. Самое трудное – нелюбовь к близкому человеку
Бык, которого ввела в помещение персиянка, не чуял близкого конца. Таращил, правда, глаза, но делал это то ли из любопытства, то ли оттого, что думал о себе как о ком-то постороннем.
Как о постороннем, думал о себе и я. Я думал о том, что хотя быков видел и раньше, но только сейчас осознал, что их убивают. Понятия в моей голове, объяснил я себе, разобщены меж собой. Поэтому, хотя я уже знаю, что мир един, я забываю видеть в нём вещи как они есть – не отдельно друг от друга, а в их единстве…