Шрифт:
Сам Митя если и не испытывал к господину Бану симпатии, то и злости никакой не питал. Казалось, он перестал злиться на всех сразу, даже на шалых законотворцев, и на взяточников в кабинетах ПВС он тоже перестал злиться и смотрел на них как смотрел бы в окно на разгулявшуюся стихию: неприятно, а идти надо. Вот и к Бану у него сложилось такое же бесстрастное отношение. По четкости и простоте своей используемая им схема была шедевром лохотрона: взять деньги, дождаться суда и в случае положительного результата многозначительно заявить: «Ну вот видите. Бану обещал, Бану сделал». В случае же решения отрицательного всегда можно извиниться за несговорчивого судью и вернуть деньги. И все это спокойно, без суеты, на виду у приставов, без всякого риска. Что ж, ведь барабан лохотрона вертится только тогда, когда очередной лох запускает его своей рукой.
«Боже правый! — удивился Митя. — Но сколько же народу вокруг этой кормушки желает урвать свой кусок? Машина! Для кого-то трагедия и унижение. Для кого-то — налаженный бизнес. И каждая буква в каждом законе кормит кого-то. И если вдруг это перестанет быть так?»
— Вакула! — позвали издалека, из другой комнаты.
Митя все-таки прозевал, как вернулась его барышня. Вскочил, как вскакивают на переговорном пункте, услышав падающий с потолка голос, назвавший кабину, в которой уже живет, мыкается в трубке в поисках ответа вызываемый абонент, и пошел к открытой двери канцелярии.
Служительницы Фемиды собирались домой. Щелкали косметичками и заколками, хлопали дверцами шкафов и сейфов, гремели задвигаемыми стульями. Ему отдали отпечатанное полустертым машинописным шрифтом решение суда, он расписался в указанной графе, свернул лист в трубочку и вышел.
Вот и все.
Бану рассказывал соседу по вестибюлю что-то смешное. При виде его повернулся к стене, сделав вид, что ему что-то мешает сидеть. Во дворике суда Мите под ноги с пискливым ором свалились воробьи, сражавшиеся за хлебную корку. Прокатившись от крыльца до ограды, клубок крыльев и клювов взмыл вверх и пропал за выступом крыши.
Митя пошел под весенними изумрудными деревьями, свернул в кривой переулок только потому, что ему понравилась серая чешуя мостовой, мокро блестящая на повороте, где на нее плеснули водой, и медленно зашагал в сторону дома. Идти было далеко. Это его радовало.
Когда мостовая закончилась, он выбрал один из двух расходящихся под острым углом переулков за то, что вдалеке над его крышами заметил крону большого дерева — яркое зеленое облако. Возле ближайшего дома на стуле стояли бутылки с маслом — на продажу — и, проходя мимо, Митя наблюдал за тем, как внутри бутылок катится, следуя за его движением, плененное солнце. В каждой бутылке по янтарному солнышку. Но вот он миновал какую-то критическую точку, светила уткнулись в стенки бутылок и погасли. Его обогнал мальчик на скрипучем самокате, отчаянно молотивший в землю подошвой ботинка. Митя посмотрел ему вслед и твердо решил, что переедет жить к матери. Он повторил эту мысль еще раз, крякнул вслух.
— Так надо, — добавил он, будто спорил с кем-то.
Дерево оказалось вовсе не в том переулке, по которому шел Митя. Скоро он остановился у сгнившего полулежащего плетня. За плетнем раскинулась балка, а на противоположном ее берегу, прислонившись к широкому стволу и сложив руки на трость, сидел Леван и смотрел перед собой незрячим взглядом. Тыльные стороны тянущихся вдоль балки подворий выглядели, как водится, убого: глухие стены, сползающие по склону сараи, всевозможный хлам, сваленный когда-то за дом и цветом сравнявшийся с землей, а кое-где и заросший мохом. К газовой трубе прислонилась раскрытая гладильная доска, густо усеянная поганками. Митя уселся на пенек от развалившейся лавки, смахнув с него труху. По руке размазалась гнилая древесина. Митя положил лист судебного решения на землю и придавил его горстью камешков с обочины. Поднес ладонь к носу и понюхал. Посреди весны пахнуло той приторной горечью, которая прячется в осенней палой листве, там, под бурыми спинками листьев, — придя на этот запах в парк, нагибаешься, хватаешь пригоршню и, оторвав ее, открываешь светлые влажные брюшки, горько пахнущие временем?
— Ха! — сказал Митя своей пахнущей осенью ладони.
Леван сидел так, видимо, давно — подставив лицо солнечному свету, слушая доплескивающий из-за домов автомобильный шум. Листва над ним дрожала на легком ветру. Митя пригляделся, но так и не смог разобрать, что это за дерево. Давненько он не любовался деревьями, а когда-то, в прошлой жизни мог долго вот так сидеть, рассматривая кроны или рисунок на коре стволов. После этого он испытывал чувство, похожее на то, которое остается, когда хорошо поговоришь с человеком. Но это было давно. С тех пор он бывал занят многими делами. Вот, например, промышлял гражданство, блуждающее российское гражданство промышлял как опасного шатуна. И совсем разучился любоваться деревьями. Просто не замечал их, как не замечают в толпе сыплющихся навстречу людей, машинально огибая очередное препятствие.
Леван поменял местами руки на трости, не добавив к этому жесту ни малейшего движения. Похоже, он мог сидеть так очень долго.
— Дождались весны! — крикнул ему Митя.
От неожиданного Митиного крика старик вздрогнул и, развернувшись в его сторону, приложил к уху сложенную ковшиком руку — но потом смекнул, о чем речь, и согласно кивнул, качнувшись всем телом и тростью. Митя смотрел на замусоренный склон, по которому мужиковато ходили грачи, на задние дворы и ржавые коробочки гаражей — но, кажется, видел что-то другое.
Ему резко захотелось курить, впервые с тех пор, как он бросил по-настоящему. Митя вздохнул и полез в карман за бумажником, где у него на этот случай хранились сигарета и зажигалка. Прикурив, он не почувствовал привычного вкуса табака, а лишь вкус тлеющей сигаретной бумаги, но все-таки затянулся неприятным дымом.
— Ничего, — сказал он. — Один раз не считается.
И подумал, что Олег, наверное, вот так же говорил, или кто-нибудь говорил ему, протягивая шприц. Когда это случилось? Когда, покинув университет, он бултыхнулся в новую свободную жизнь, которая не оставила ему свободы быть прежним потешным Чучей, путающим туалет со шкафом? Или, наоборот, это случилось недавно, когда Чуча заметил, что жизнь по-новому, в которой он так славно устроен, обошлась ему слишком дорого, — и сил на нее не осталось?