Шрифт:
Первый литографированный сборник Маяковского «Я» (1913) представлял из себя тетраптих, складень из четырех стихотворений, которые несли следы явственной христианской тематики, урбанистически преломленной. Первое стихотворение — о распятии, второе — о распутстве, третье — Пиета, последнее — о жертвоприношении и чаше.
Не поэт в городе, а город в поэте. «Топография души» (Цветаева) такова, что внутреннее и внешнее не просто меняются местами — между ними стирается граница. Они становятся неразличимы. По изъезженной и истоптанной мостовой души сам поэт идет рыдать на перекресток. Мостовая не просто место души, но и уровень речи. Душа уходит в пятки помешанных, вьющих по мостовой речь, как веревку. Города висят на виселице-глаголе, как на жирафьей шее подъемного крана. В «Синих оковах» Хлебникова: «Когда сошлись Глаголь и Рцы / И мир качался на глаголе…» (I, 294). Блюстители порядка безжалостно распяты перекрестками дорог. Сумасшествие, казнь и крестная мука — больше ничего. Кроме смеха. Поэт оплакивает мир, где в роли Спасителя выступает… городовой. Сам поэт как творец распят на слове, божественном глаголе, и единственное спасение — смех. Второй текст — «Несколько слов о моей жене»:
Морей неведомых далеких пляжемидет луна —жена моя.Моя любовница рыжеволосая.За экипажемкрикливо тянется толпа созвездий пестрополосая.Венчается автомобильным гаражем,целуется газетными киосками,а шлейфа млечный путь моргающим пажемукрашен мишурными блестками.А я?Несло же, палимому, бровей коромыслоиз глаз колодцев студеные ведра.В шелках озерных ты висла,янтарной скрипкой пели бедра?В края, где злоба крыш,не кинешь блесткой лесни.В бульварах я тону, тоской песков овеян:ведь это ж дочь твоя —моя песняв чулке ажурному кофеен!(I, 46)Луна закономерно избрана в спутницы, она по определению — сателлит, сообщник. Ее свита и атрибуты выдают даму полусвета, кабаретную диву — все крикливо, пестро и покрыто мишурой. Сама блудница в шелках, ее бедра поют, как скрипки. Она раздает поцелуи (kiss) киосками, жаром гаражей опаляет своего любовника, полумесяц ее бровей коромыслом несет студеную воду, чтобы охладить его пыл. Бульварный роман с небесной повией рождает песнь, которая шлюхой выброшена на панель. Поэт же тонет в зыбучих песках бульваров. Шествие с лунной Травиатой, блоковской Незнакомкой. Это второе направление поэтического перекрестья — распутство.
Третье стихотворение — «Несколько слов о моей маме»:
У меня есть мама на васильковых обоях.А я гуляю в пестрых павах,вихрастые ромашки, шагом меряя, мучу.Заиграет вечер на гобоях ржавых,подхожу к окошку,веря,что увижу опятьсевшую на домтучу.А у мамы больнойпробегают народа шорохиот кровати до угла пустого.Мама знает —это мысли сумасшедшей ворохивылезают из-за крыш завода Шустова.И когда мой лоб, венчанный шляпой фетровой,окровавит гаснущая рама,я скажу,раздвинув басом ветра вой:«Мама.Если станет жалко мневазы вашей муки,сбитой каблуками облачного танца, —кто же изласкает золотые руки,вывеской заломленные у витрин Аванцо?..»(I, 47)Как город и луна, образ матери — наверху, «на васильковых обоях». За ним прообраз всеобщей матери в точности переводящий значение ее имени — «возвышенная, превознесенная» — Мария, Богородица: «…В углу — глаза круглы, — / глазами в сердце въелась богоматерь» (I, 189). Родная мать тонет в божественной неразберихе: «В богадельнях идущих веков, / может быть, мать мне сыщется…» (I, 51). Так где же она — в божнице или в богадельне? Поэтическая родительница (не путать с реальной Александрой Алексеевной) в этом стихотворении сливает воедино иконостас и божий приют для призрения дряхлых и неизлечимо больных.
Святая дева — воплощение муки, материнской жалости и милосердия. Она — путеводительница и плакальщица. Пиета (от лат., итал. pieta — «сострадание, жалость») — название в искусстве изображений снятия с креста и оплакивания. Но поэт и мать как будто меняются местами: он охвачен чувством жалости к ее крестной муке: «Если станет жалко мне / вазы вашей муки…». Он оплакивает распятие, как он рыдал на перекрестке первого стихотворения: «…Иду / один рыдать, / что перекрестком / распяты / городовые» (I, 45). Эта мать бедна и больна, отсюда чувства стыда и муки перед ней. Она озабочена надомной работой и мыслями о хлебе насущном. Завод Шустова — производитель горячительных напитков, и мать решает вопрос: поэт ее сын или попросту пьяница, пьет. И, находясь здесь, рядом с сыном на земле, она бесконечно дальше от него, чем та, что на иконе. «А я гуляю в пестрых павах, / вихрастые ромашки, шагом меряя, мучу». Ромашка как символ любви (любишь — не любишь) превращается в состояние муки. Почему? Пока поэт предается праздным прогулкам по мостовой (франц. pave — «мостовая»), мать тяжело больна туберкулезом. Ромашка была символом больных туберкулезом. В 1913 году «День ромашки» имел точную дату — 24 (7) апреля. В этот день ежегодно проводились благотворительные сборы на борьбу с чахоткой.
Поэтическиий реванш у своей беспомощности Маяковский возьмет позднее — на поприще искоренения болезней Матери-земли, вылечивая чахоткины плевки шершавым языком плаката. Только так поэт приходит на выручку: «Земля! / <…> Дымом волос над пожарами глаз из олова / дай обовью я впалые груди болот» (I, 51). Так сама Богородица выступает заступницей за своих земных детей. Выручка выступает как высокое спасение и как низменная денежная выручка, высвобождение из нужды:
Говорю тебе я, начитанный и умный:ни Пушкин, ни Щепкин, ни Врубельни строчке, ни позе, ни краске надуманнойне верили — а верили в рубль.(I, 86)