Шрифт:
– Это она из-за меня… Мне назло… Специально… Я ей сказал, когда уходил, что вечером приду, чтоб пол помыла… и не пришел… Не вышло… – Гурий развел руками. – Она, когда газ открывала, думала, что я приду и все обойдется… Попугать меня хотела… А я взял и не пришел… Загулял немножко…
Несколько раз Гурий пытался выпрямиться, но в конце концов сдался, и голова его ласково легла ко мне на плечо. "Не вышло…
" – еще раз повторил он и сонно выругался. Я сидел, замерев, его мокрые волосы щекотали мне шею. Последний раз у меня на плече так лежала Иринина голова. Ощущение чужого тела, расслабившегося до полного доверия, чужого виска на плече напоминало о совершенно забытом мной за последнее время чувстве покоя. Мы потеряли с ним одно и то же, он даже больше, чем я, и так же, как я, он винил себя в происшедшем, что уменьшало часть моей вины. Общая потеря объединяет… Метропера притихла, продолжая звучать лишь смутным фоном на заднем плане сознания.
Вдруг Гурий издал рычащий звук, горло его раздулось, ликующий хор оглушительно взмыл ввысь… Я успел вскочить, и его вырвало в основном на пол вагона, но спасти недавно купленные брюки мне все-таки не удалось.
Этот случай оказался последней каплей, которой не доставало моей решимости порвать замкнутый круг. Жить, ничего не меняя, дальше было невозможно. Я предпринял необходимые шаги и после некоторых хлопот, полезных для меня хотя бы тем, что позволяли отвлечься и ни о чем другом не думать, оформил по не вполне подлинным документам выезд в Германию. В России меня больше ничто не удерживало.
6
В Германии " болезнь Некрича " пошла у меня на спад. Сама по себе перемена обстановки сыграла, возможно, решающую роль. В московской атмосфере, очевидно, присутствовало что-то способствующее развитию болезни, она была вся заражена вирусом
Некрича. В Германии же, среди честных немецких вещей, не норовящих обернуться декорациями, как в некричевой квартире, и не претендующих на то, чтобы представлять эпоху, как у
Лепнинского, я сразу пошел на поправку. Улучшение началось, возможно, еще в Москве – метропера, как я понял задним числом, была кризисом болезни, ее высшей и переломной фазой, – но по-настоящему почувствовал я его уже после пересечения границы с первой порцией Bratwurst mit Kohl, запитой рюмкой Jaђ germeister'a. Случались, конечно, и рецидивы, когда, например, зачитавшись какой-нибудь книгой у прилавка книжного магазина, я не мог, оторвав от нее глаза, понять, как здесь очутился и что делаю в этой незнакомой мне стране среди совершенно чужих людей.
Но замешательство продолжалось, как правило, не больше минуты.
Очень помогала в борьбе с " болезнью Некрича " работа над начатой в Москве рукописью. Благодаря ей вопрос о том, сколько ложек сахара класть в чай или, может быть, положить вместо сахара масло и соль, как калмыки, меня больше не мучил, потому что, садясь за нее по утрам, я получал себя готовым вместе со всеми своими вкусами из уже написанных страниц. Лишние вопросы отпадали сами собой.
Местом жительства из предложенных мне в посольстве вариантов в память о Некриче я выбрал Мюнхен. Мне понравилась провинциальная роскошь его модерна, помпезность Леопольдштрассе, английский сад, студенческий Швабинг, мосты через Изар с грудастыми каменными бабами, а всего больше – бесчисленные бирштубе, биргартены и кнайпе. Слушая в кафе разговор за соседним столиком двух немцев – один в бакенбардах, другой в круглых битловских очках, – обсуждающих за кофе со сливками политическую ситуацию где-нибудь в Алжире или Конго, я думал, стыдясь своей аполитичности: "Это и есть Европа ".
В первую же неделю я наткнулся на улице на бывшего однокурсника, с которым не виделся лет десять. Я сказал ему, как, мол, странно, ни разу за много лет не пересечься в Москве, чтобы встретиться за границей. "Ничего удивительного, здесь все русские рано или поздно встречаются,- ответил он, – как на том свете ".
С его помощью мне удалось снять сравнительно недорогую комнату недалеко от центра. С соседом мне, правда, не повезло: он учился в музыкальной школе и то и дело с чисто немецким упорством принимался терзать свою скрипку, мешая мне работать. Но и здесь нашелся выход: я обнаружил неподалеку русское кафе, открытое семейной парой из Петербурга, где днем было всегда пусто, и стал уходить писать туда. Эмигранты начинали собираться только к вечеру, а по-настоящему людно там бывало лишь по выходным и в пятницу, мне рассказывали, что в эти дни выступают даже специально приглашенные музыканты, но с меня хватало соседской музыки, и в выходные я в кафе не появлялся. Отношения с хозяевами заведения сложились так хорошо, что они то и дело пытались угостить меня пивом за свой счет. Когда у меня не хватало силы воли отказаться и вместо обычной кружки я выпивал две или три, на страницах рукописи среди реальных лиц возникал маленький Некрич в армячке и лаптях, или его покойная бабушка, или они вместе. Как-то с пьяных глаз я чуть было не ввел в повествование даже дедушку Некрича, но, протрезвев, не смог разобрать написанного и вынужден был все перечеркнуть.
Иногда, особенно когда дело доходило до эпизодов, связанных с
Ириной, я, вместо того чтобы писать, целыми часами глядел в окно кафе, вспоминая ее. Поверх немецкой улицы с велосипедистами и машинами я видел нашу первую встречу в вагоне метро, когда, уже прижатый к ней, не решался ее узнать, движение, которым она, стиснутая со всех сторон, откидывала волосы с глаз, страх одиночества на ее лице, когда мы растерялись в толпе… В такие дни мне, как правило, не удавалось написать ни строчки, зато напивался я так, что едва находил дорогу домой.
Ирина показывает мне кофту и бусы на некричевой квартире, снег в окне у нее за спиной… задев локтем дверную ручку, бьет в отместку ногой мою дверь… подняв голую руку, разглядывает браслет старухи костюмерши… Затяжной немецкий дождь за окнами кафе. Велосипедисты проезжают в непромокаемых накидках, мокрые красные руки на руле… Охота им колесить в такой ливень… Еще одно темное, пожалуйста…
На трезвую голову я не мог смириться с приблизительностью памяти, с тем, что она мне, в сущности, не подчинялась, вспоминая то, что вспоминалось, а не то, что хотелось мне, и никогда не достигая точности, в которой я нуждался,- точности прикосновения. В большинстве случаев я не мог восстановить
Ирининых слов, сказанных при той или другой встрече, а если какие-то фразы все же всплывали в сознании, то мне не хватало интонации, выражения произносящего их лица. Без этого они оставались, как подписи к кадрам немого кино. "Я их всех зову семёнами ". "Почему ты надо мной смеешься?" "Некрич сказал, что я погибну при взрыве ". "Мне себя не жалко, на мне все как на кошке заживает ". "Теперь тут все мое. Я у себя дома ". "Проще смерти и быть ничего не может… " Память и была немым кино, чередой беззвучных картинок с подписями, не хватало только тапера. Некрич ссутулился над пианино в дальнем углу кафе, видимый со спины, едва различимый в полутемном помещении (на самом деле, конечно, просто кто-то лишь немного на него похожий), открыл крышку и заиграл тот самый вальс, сочиненный не то его дедом в перерывах между заседаниями одесского расстрельного трибунала, не то соседом снизу Иннокентием