Казандзакис Никос
Шрифт:
Нахлынули воспоминания, цепляясь одно за другое. Нужно было всё привести в порядок, заняться жизнью и приключениями Зорбы с самого начала. Мне отчётливо видятся даже самые незначительные события, связанные с ним. Стремительно проносящиеся в моей голове, они похожи на многоцветных рыб в прозрачном летнем море. Всё, что касалось Зорбы, не умерло во мне, оно стало как бы бессмертным. И всё-таки в эти дни какое-то беспокойство снедает меня - я уже два года не получаю его писем, а ведь ему за семьдесят, может быть, он в опасности. Да, он наверняка в опасности, иначе я не могу объяснить охватившее меня внезапно желание отбросить свои заботы и вспомнить всё, о чём он мне рассказывал, что он сделал, и запечатлеть это на бумаге. Как будто я хочу отвести смерть, его смерть. Боюсь, я не книгу пишу, а речь для панихиды. Мне уже сейчас ясно, что эта книга имеет все признаки панихиды. Украшенное блюдо с кутьей, густо посыпанной сахаром, на котором корицей и мёдом выложено имя Алексис Зорба. Я смотрю на это имя, и во мне сразу вскипает синь критского побережья. Слова, смех, танцы, застолья, тихие беседы, закаты, круглые глаза с нежностью и пониманием устремлённые на меня, будто радовавшиеся каждой минуте, перед расставанием навсегда. При взгляде на это украшенное поминальное блюдо в глубине моего сердца помимо моего желания возникает череда других воспоминаний, с первого же мгновения к тени Зорбы присоединилась ещё одна дорогая тень, за ней ещё одна - какой-то разорившейся крашеной, пожившей женщины, которую мы с Зорбой повстречали на песчаном берегу Крита.
Вне всякого сомнения, сердце человека похоже на яму, полную крови. Если её разрыть, к ней побегут испить влаги, чтобы вновь обрести жизнь, все жаждущие неутешные души, которые всё теснее толпятся рядом с нами и отбирают воздух. Они торопятся испить крови нашего сердца, ибо знают, что другого воскрешения нет. И первым спешит своими широкими шагами Зорба, сбивая с ног другие тени, ибо знает, что панихида сегодня по нему. Дадим же ему нашу кровь, дабы он ожил. Сделаем всё возможное, чтобы пожил ещё этот изумительный гурман, трудяга, любитель женщин и босяк. Это самая широкая душа, самая прочная плоть, самый свободный дух, которые встречал я когда-либо в жизни.
1
Впервые я встретился с ним в Пирее. Я приехал в порт, чтобы сесть на судно, идущее на Крит. Светало. Шёл дождь. Дул сильный сирокко, срываемые им брызги с волн достигали маленького кафе. Его застекленные двери были закрыты, в затхлом воздухе чувствовался запах шалфейной настойки. Снаружи было холодно, и тёплое дыхание оседало на стёклах. Пять или шесть матросов, не смыкавших глаз всю ночь, закутанные в коричневые морские блузы из козьей шерсти, пили кофе или шалфейную настойку и сквозь тусклые стёкла смотрели на море. Оглушённая ударами бурных волн рыба укрылась в спокойной глубине моря: она ждала, когда наверху снова наступит покой. Рыбаки, набившиеся в кафе, в свою очередь ожидали окончания шквала, тогда осмелевшая рыба поднимется к поверхности и схватит приманку. Камбалы, ерши, скаты возвращались из своих ночных экспедиций. Начинался новый день.
Застеклённая дверь открылась, вошёл, весь забрызганный грязью, портовый грузчик, приземистый, с обветренным лицом, без шапки.
– Эй! Костанди, - крикнул старый морской волк, одетый в просторную синюю робу, - что с тобой сталось, старина?
Костанди сплюнул.
– А чего бы ты хотел?
– ответил он ворчливо.
– Здравствуй, кабак! Добрый вечер, родной дом! Здравствуй, кабак! Добрый вечер, родной дом! Вот и вся моя жизнь. Вот и вся радость!
Кое-кто рассмеялся, другие с руганью пожали плечами.
– Мир - это пожизненная тюрьма, - сказал усатый, он познал философию в рыночном балагане, - да, пожизненная тюрьма, будь она проклята! Слабый зеленовато-голубой свет тронул грязные стёкла, проник в кафе, побежал по рукам, лицам и волосам и, прыгнув на камин, осветил бутылки. Электрическое освещение ослабело, и хозяин кафе, полусонный после ночного бдения, протянул руку и погасил его.
Посетители на минуту примолкли. Взоры всех обратились к занимавшемуся снаружи серому дню. Слышно было, как с рёвом разбивались волны, а в кафе слабо булькали несколько наргиле.
Старый морской волк вздохнул:
– Послушайте! Должно быть, что-то случилось с капитаном Лемони. Да поможет ему Бог!
Он бросил свирепый взгляд в сторону моря.
– Уу… Проклятое! Скольких женщин оно сделало вдовами!
– проворчал он и прикусил свои поседевшие усы.
Я сидел в углу, мне было холодно, и я попросил ещё одну порцию настойки. Борясь со сном, усталостью и пустотой раннего утра, я смотрел сквозь запотевшие стёкла на порт, который просыпался, наполнял воздух гудками судов, криками ломовых извозчиков и лодочников; от долгого рассматривания соткалась невидимая густая пелена из моря, дождя и ожидания близкого отъезда, которая окутала моё сердце.
Глаза мои впились в нос огромного судна, корпус которого ещё не полностью выплыл из ночного мрака. Шёл дождь, и я видел, как его нити связывают небо с раскисшей землёй.
Я рассматривал чёрное судно, тени, дождь, и мной постепенно овладела печаль. Во мне пробуждались воспоминания. Во влажном воздухе становилось всё более чётким рисуемое дождём и печалью лицо горячо любимого друга. Было ли это в прошлом году? В другой жизни? Вчера? Когда же я был в этом самом порту, чтобы сказать ему прощай? И ещё этот утренний дождь, я помню его, и холод, и раннее утро. И на этот раз у меня снова было тяжело на сердце.
Медленно отдаляться от того, кого любишь, как это горько! Не лучше ли отрубить разом и обрести одиночество, естественный климат для человека. Однако в это раннее дождливое утро я не мог отделить себя от своего друга. (Позднее я понял, увы, слишком поздно, почему.) Я поднялся с ним вместе на судно и сидел в его каюте среди сваленных в кучу чемоданов. Долго и пристально наблюдал я за ним, в то время как он с отсутствующим видом о чём-то думал: мне хотелось одну за другой запечатлеть его черты в своей памяти - яркие зеленовато-голубые глаза, юное гладкое лицо, выражение его - одухотворенное и горделивое, аристократические руки с длинными пальцами.