Казандзакис Никос
Шрифт:
В полдень дождь прекратился, солнце, прорвавшись сквозь мягкое и нежное облако, будто только что искупавшееся, стало ласкать своими лучами воды и земли. Я находился на носу и был просто опьянён этим чудом.
Находившиеся на судне греки были дьявольски хитры, с хищным блеском глаз, среди них были благонравные и ядовитые жеманницы; головы всех были полны базарного хлама; слышались разговоры о политике, ссоры, звуки расстроенного рояля. Повсюду царила атмосфера провинциальной нищеты. Нас обуревало желание ухватить судно за оба его конца, погрузить его в пучину и хорошенько потрясти, чтобы вытряхнуть из него всё живое - людей, крыс, клопов, а потом снова пустить его по волнам, чисто вымытым и опустевшим.
Однако иногда меня охватывало сострадание, близкое к состраданию буддизма, отвлечённое, словно метафизический силлогизм. Это была жалость не только к людям, но и ко всему свету, который борется, кричит, плачет, надеется и не видит, что всё это не что иное, как фантасмагория небытия. Сострадание к грекам, судну, морю, к самому себе, лигнитовой шахте и к рукописи «Будда» - ко всем этим никчёмным скопищам теней и света, которые внезапно всколыхнули и осквернили чистый воздух.
Я смотрел на Зорбу: измождённый, с восковым лицом, он сидел на свёрнутых канатах на носу судна. Старик сосал лимон и напряжённо вслушивался в спор пассажиров: одни поддерживали короля, другие - Венизелоса; он покачал головой и сплюнул.
– Старый хлам!
– пробормотал он с отвращением.
– И не стыдно им!
– Что ты называешь старым хламом, Зорба?
– Да всё это: королей, демократию, депутатов, настоящий маскарад!
В мозгу Зорбы современные события были всего лишь старьём, ибо сам он их уже пережил. Такие понятия, как телеграф, пароход, железные дороги, расхожая мораль, родина, религия в его сознании, наверное, имели вид старых ржавых ружей. Его миропонимание обгоняло время.
Скрипели снасти, берега танцевали, женщины становились желтее лимонов. Они сняли с себя своё оружие - румяна, корсажи, булавки для волос, гребни. Их губы были бледны, ногти посинели. Старые сороки сбрасывали перья, падали взятые взаймы пёрышки - ленты, фальшивые ресницы, фальшивые родинки, бюстгальтеры, и, видя их рвотные гримасы, невольно испытываешь и отвращение, и огромное сострадание.
Зорба тоже стал жёлтым, потом зелёным, его сверкающие глаза потускнели. Лишь к вечеру его взгляд оживился. Он показал мне на двух дельфинов, которые резвились, соперничая в скорости с судном.
– Дельфины!
– сказал он радостно.
Впервые я заметил тогда, что указательный палец на его левой руке отрезан почти наполовину. Я вздрогнул, почувствовав некоторую неловкость.
– Что случилось с твоим пальцем, Зорба?
– крикнул я.
– Ничего!
– ответил он, задетый тем, что я не выразил особой радости при виде дельфинов.
– Это какая-нибудь машина тебе его оторвала?
– продолжал я любопытствовать.
– Что ты тут болтаешь о какой-то машине? Я его сам себе отрубил.
– Ты, сам? Зачем же?
– Ты никак не можешь понять, хозяин!
– сказал он, пожав плечами.
– Я тебе говорил, что занимался всем на свете. Так вот, однажды я был гончаром. Это ремесло я любил, как сумасшедший. Знаешь ли ты, что такое взять комок глины и делать из него всё, что захочешь? Фрр! Ты раскручиваешь круг, и глина вращается, как одержимая, в то время как ты, её господин, говоришь: сейчас я сделаю кувшин, тарелку, а сейчас лампу и всё, что захочу, клянусь сатаной! Вот это и называется быть мужчиной: свобода! Он забыл о море, больше не сосал лимон, глаза его снова стали ясными.
– Ну а дальше?
– спросил я.
– С пальцем-то что произошло?
– Ну, так вот - он мне мешал работать на круге. Он лез в самую середину, портил все мои задумки. И вот однажды я схватил топор…
– И тебе не было больно?
– Почему это мне не было больно? Я же не чурбан какой, я тоже человек, и мне было больно. Но я тебе сказал - он мне мешал, поэтому я его отрубил.
Солнце зашло, море стало немного спокойнее, облака рассеялись. Засверкала вечерняя звезда. Я смотрел на море, любовался небом и стал думать… Так любить, что взять топор, отрубить и чувствовать боль… Но я постарался спрятать своё волнение.
– Эта система очень плохая, Зорба!
– сказал я, улыбаясь.
– Это мне напоминает историю, о которой рассказывается в Золотой легенде. Однажды аскет увидел женщину, которая его взволновала. Тогда он взял топор…
– Идиот!
– прервал меня Зорба, догадываясь, что я хотел сказать.
– Отрубить его! Идиот! Это же бедный плут, он ведь никогда не мешает.
– Как?
– настаивал я.
– Очень даже мешает.
– Чему же?
– Он мешает тебе войти в царство небесное! Зорба искоса посмотрел на меня с насмешливым видом.
– Ну, уж нет, - сказал он, - не будь идиотом, это же ключ от рая. Он поднял голову, посмотрел на меня внимательно, словно хотел угадать, какой же я смысл вложил в эти слова: загробная жизнь, царство небесное, женщина или священник. Казалось, он многого не понимал. Старик мягко тряхнул своей большой головой.
– Калек в рай не пускают!
– сказал он и замолчал.
Я пошёл полежать в каюту, взяв книгу; Будда всё ещё владел моими мыслями. Я читал диалог Будды и пастуха, от которого в последние годы на меня веяло спокойствием и безмятежностью.