Шрифт:
Уже около десятка лет, ведя раздельное хозяйство, мой отец и дед Дмитрий во время молотьбы объединялись и перед дедовым домом молотили хлеб по очереди, но трудились при этом общей артелью. Чей это был паровик и молотилка, я не знаю. Знаю только, что появлялись они перед дедовым домом во время молотьбы, а в прочее время на усадьбе деда их не было. Возможно, это были артельные машины, приобретенные вскладчину, и пользовались ими совладельца по очереди.
Усадьбы наши были рядом и отделялись друг от друга бревенчатым заплотом. У деда был пятистенный дом под тесовой шатровой крышей. Перед большими окнами со ставнями бабушкин палисадник, огороженный штакетником, где она вылащивала цветы. Рядом с домом тесовые ворота и калитка, за домом обширный двор с хозяйственными постройками. Рядом с этим великолепием наша избушка о двух маленьких оконцах выглядела бедновато. Бедней нашего подворья во всем селе была только землянка деревенского гончара, у которого совсем не было никакого хозяйства, и семья эта, в которой было одиннадцать детей, перебивалась только от продажи горшков и корчаг. У нас же было две лошади, корова и прочая мелкая живность, обычная в крестьянском дворе.
Дед мой, высокий жилистый, старик, с худым лицом и длинной узкой бороденкой, был жаден до работы. В семье у него три сына и две дочери - все здоровые, крепкие, работящие. Этой-то артелью дед и сколотил крепкое хозяйство. Кроме летнего сезонного хлебопашества, в межсезонье, зимой дед целыми днями в бане валял валенки, чем неплохо зарабатывал. Старшую дочь свою Анну он выдал замуж за зажиточного односельчанина, впоследствии раскулаченного. Когда же женил моего отца, как рассказывали бабушки, то тот проявил удивительную строптивость. По бытовавшим тогда стандартам, не очень видный, рыжеватый (да простятся мне слова эти), он отверг с десяток предложенных ему (какой скандал!) при сватовстве невест и женился на моей матери из небогатой семьи. За такую непослушность перед женитьбой дед выдрал жениха вожжами, а после свадьбы вскоре отделил отца, выделив ему телушку и две рабочие лошади. Скорому его отделению способствовал также непокорный характер моей матери, что, конечно же, не могла долго терпеть ее свекровь, моя бабушка Прасковья Григорьевна.
Бабушка эта, хоть мы и жили рядом, навсегда осталась для нас лишь нареченной бабушкой, между нею и нами, ее внуками, никогда не возникало теплого чувства, хотя потом, спустя годы, уже после смерти моей мамы, нам и приходилось жить вместе. В дом деда нам, внукам, негласно дорога была заказана, и заходили мы туда только на Рождество, когда ходили славить. Вот тогда, стоя у порога в ожидании награды (нескольких леденцов да медных копеечек) за пропетое "Рождество твое Христе боже наш...", я дивился, глядя на висящую над столом большую десятилинейную лампу (а у нас-то была маленькая трехлинейка - керосин экономили), да через открытую дверь горницы на чистую кровать, застеленную покрывалом с кружевными подзорами с горой подушек. Получив несколько конфеток и медных монеток, я тогда удалялся. И никаких тебе поцелуев, ни ласковых слов - просто пришли чужие дети славить Рождество Христово...
Между бабушкой и моей мамой после отделения сохранилось какое-то безмолвное соперничество: у кого лучше испечен хлеб, у кого лучше возделан огород, хотя никаких контактов и сравнений не происходило. На нашей усадьбе, между огородом деда и нашим, отец сеял полосу конопли и чтобы, не дай Бог, мы не вздумали перелезть через плетень в огород бабушки (а что там нам было делать то?), нам внушали, что в конопле живет Баба-яга. И в подтверждение этого, бабушка наша, иногда, завидев нас малышей одних, без мамы, на нашем огороде, пугала нас криком: "А-а-а-а-а", ударяя при этом себя ребром ладони по горлу. Получалось страшное: "Га-гага-га...". Мы опрометью бросались бежать в свой двор.
Коноплю эту осенью выдергивали, отвозили в озеро вымачивать, потом перед избой расстилали на лужке на просушку, потом мяли во дворе на мялке, трепали, расчесывали и получали кудели волокна, Потом в долгие зимние вечера мама пряла на прялке из волокна суровые нитки, а в середине зимы отец привозил от бабушки - маминой матери, как мы ее звали бабушки Ишутиной, ткацкий стан, устанавливал под иконами в левом углу - стан занимал четверть нашей избы. И всю зиму вечерами, постукивая, мама ткала из ниток холсты. Следующим летом холсты эти расстилали на лугу на солнце для отбеливания и из них мама шила одежду: полотенца, простыни. Но к этому времени поспевал новый урожай и в поле, и в огороде, и все начиналось сначала. Бедные мамины руки никогда не отдыхали...
Отец мой, вложивший много труда в дедово хозяйство (он был старшим сыном у него), после отделения, как рассказывали бабушки, долго держал обиду на деда и в каждый праздник, принявши свою дозу горячительного, через высокий заплот обзывал деда "сплататором" и кидал в него через заплот поленья. Дед кидал их назад и предлагал "сукину сыну" поберечь дрова, чтобы не отморозить зимой голый зад. Покидавши так с опаской, чтобы не ушибить друг друга, они расходились, ворча каждый себе под нос ругательства.
А на другой день, протрезвевшие, виновато взглядывая друг на друга, сходились на улице перед дедовым домом, протягивали друг другу: кисеты с табаком и заводили такой окольный разговор о том, о сем, что касалось хозяйства, и даже нельзя было даже подумать, что накануне между ними пробежала черная кошка. Я этой картины не наблюдал. Видимо, ко времени моего рождения обида отца на деда поулеглась, затихла, и отец мой привык выживать со своей семьей самостоятельно, не пытаясь соревноваться с моим дедом в ведении хозяйства. Может быть, в зту пору отец мой и усвоил оптимистическую поговорку, которую он повторял из года в год, столкнувшись с какими-либо затруднениями:
– Э-э-э, ясное море! Будет день - и будет пища...
Откуда он взял это "ясное море"? Он никогда не бывал на море и не видел его. Скорее оно родилось в его мечтательной душе.
Второго своего деда, жившего на другом конце села, я почти не знал. Раза два зимой он заезжал к нам замерзший, в заледенелой шубе, с бородой с намерзшими сосульками, что-то выгружал во дворе и вскоре уезжал к себе. Со временем я его забыл совсем и не мог вспомнить, какой он был. Только много-много лет спустя, когда я отпустил свою бороду, и пока она росла у меня по неопытности моей еще дикая и неухоженная, взглянув однажды на себя в зеркало, я вдруг увидел там моего второго дедушку Ишутина - так я был похож на него!