Шрифт:
– Я не знаю, ненавидит ли Господь французов, но я думаю, он допустил это, чтобы покарать их за грехи.
Конечно, наивно было говорить о каре, которая длилась уже девяносто шесть лет. Но это никого не удивило. Каждый из присутствующих способен был наказывать грешника девяносто шесть лет подряд, и никому из них и в голову не пришло бы, что Господь может быть милосерднее их.
– Случалось ли тебе обнимать святую Маргариту и святую Екатерину?
– Да, обеих.
При этих словах злобное лицо Кошона выразило удовлетворение.
– Когда ты вешала венки на Волшебный Бурлемонский Бук, ты это делала в честь твоих видений?
– Нет.
Кошон явно удовлетворен и этим. Теперь он будет считать доказанным, что она вешала их из греховной привязанности к лесовичкам.
– Когда тебе являлись святые, ты преклоняла колени?
– Да, я воздавала им все почести, какие умела.
Это тоже могло быть очком в пользу Кошона, если б удалось доказать, что она воздавала их не святым, а демонам, принявшим обличие святых.
Стали спрашивать, почему Жанна хранила свои видения в тайне от родителей. Это тоже могло пригодиться. Этому придавалось большое значение, как видно из записи на полях обвинительного акта: "Свои видения она скрывала от родителей и от всех". Подобная скрытность могла сама по себе доказывать, что Жанна имела дело с нечистой силой.
– По-твоему, ты хорошо поступила, когда ушла воевать без согласия родителей? В писании сказано: чти отца своего и матерь свою.
– Я слушалась их во всем, кроме этого. А в этом я просила у них прощения в письме - я получила его.
– Ах вот как, ты просила прощения? Значит, ты сознавала, что согрешила, когда уехала без их позволения?
Жанна вскипела. Глаза ее сверкнули, и она вскричала:
– Меня послал Господь - значит, надо было ехать! Будь у меня сто отцов и матерей, будь я хоть королевская дочь - я все равно поехала бы!
– А ты никогда не спрашивала у Голосов, можно ли открыться родителям?
– Голоса мне этого не запрещали, но я сама ни за что. не хотела причинять родителям такое горе.
По мнению судей, это своеволие пахло гордыней. А гордыня может повлечь за собой кощунственную жажду почестей, не подобающих смертным.
– Верно ли, что Голоса называли тебя дщерью Господа?
Жанна ответила просто и доверчиво:
– Да, до взятия Орлеана и позже они не раз называли меня дщерью божьей.
Стали отыскивать еще доказательства ее гордости и тщеславия.
– Какой конь был под тобой, когда ты была взята в плен? Кто подарил его тебе?
– Король.
– Ты принимала от короля и другие драгоценные дары?
– У меня были кони и оружие - и деньги, чтобы платить жалованье моей свите.
– А казна у тебя была?
– Да, десять - двенадцать тысяч крон.
– Она наивно добавила: - Это не так уж много для ведения войны.
– Эти деньги до сих пор у тебя?
– Нет. Это ведь королевские деньги. Они отданы на сохранение моим братьям.
– Что за оружие ты пожертвовала на алтарь в Сен-Дени?
– Мои серебряные доспехи и меч.
– Ты оставила их там, чтобы на них молились?
– Нет. Это было приношением по обету. У солдат есть такой обычай, когда они ранены. А я была ранена под Парижем.
Ничто не трогало эти каменные сердца, не волновало эти тупые умы даже трогательная картина, нарисованная ею в немногих словах: раненая девушка-воин вешает свои миниатюрные доспехи рядом с суровыми стальными кольчугами прославленных защитников Франции. Нет, они ее не видели, раз из нее нельзя было ничего извлечь на пагубу невинному созданию.
– Кто кому больше помогал: ты - знамени, или знамя - тебе?
– Дело не во мне и не в знамени. Победы даровал господь.
– Но все же на что ты больше полагалась -- на себя или на знамя?
– Ни на то, ни на другое. Я уповала только на Бога.
– Верно ли, что во время коронации твоим знаменем осенили короля?
– Нет, неверно.
– Почему именно твое знамя внесли тогда в Реймский собор, а не знамена других полководцев?
Тут она кротко произнесла трогательные слова, которые будут жить, пока живет человеческая речь, и повторяться на всех языках, и волновать все благородные сердца до скончания веков: